«Последние новости». 1936–1940 (Адамович) - страница 179

И так далее. Нет, Гершензон пишет совсем иначе, без «сокровищниц», без «волнующих лиризмов», поэтому он если и выдумывает, измышляет о Пушкине, то выдумывает органически, всем своим существом! Собственные мысли Бема принадлежат к разряду соображений весьма почтенных и обоснованных, — однако менее всего оригинальных или творческих. Между тем к оригинальности он чувствует сильнейшее влечение — так же как к демонстративному пребыванию «в курсе» всяческих литературных новинок и новшеств, доходящему до упоминания об отражении «Медного всадника» у Ольги Форш.

Соединение получается моментами курьезное. Если с этой особенностью книги примириться, ее солидные достоинства — вне споров.

Отмечу все же некоторые преувеличения, понятные, впрочем, в празднично-юбилейную пору.

Убеждение русских, что «для России Пушкин то же, что Данте — для Италии, Шекспир — для Англии, Гете — для Германии» (П. Сакулин), сейчас с полным правом может быть формулировано более точно: «Пушкин для мира стоит в ряду таких писателей, как Данте, Шекспир и Гете».

Так ли это? Сакулин был осторожнее. Сомнения, конечно, не в гениальности Пушкина, а в мировом его влиянии и значении. Три величайших духовных деятеля последнего тысячелетия создали Европу: Пушкин все-таки — их ученик и питомец. Ни любовь, ни восторг, ни благодарность не должны побуждать к искажению истины ради обманчивого патриотического удовлетворения.

«Пятнадцатый легион»

Поэт Виргилиан, герой романа Ладинского «Пятнадцатый легион», идет ночью по римским улицам:

«Над Римом стояла полная луна. Под лунным мертвенным светом город казался таким, каким его представляли себе варвары и провинциалы, обитатели какой-нибудь Гераклеи Таврической или какой-нибудь дакийской деревушки, — сплошь мраморным, величественным, городом без свалочных мест».

Сейчас мы все стали похожи на варваров и провинциалов, «обитателей Гераклеи Таврической». На расстоянии столетий, «в дыму» их — по Пушкину — Рим нам тоже кажется «сплошь мраморным». Оттого художнику и трудно Римом как темой овладеть, что ему надо обнаружить, где видны лишь ее декоративные обломки.

Всякий исторический романист перед этой трудностью стоит — но с углублением в прошлое трудности все увеличиваются, да, кроме того, существуют и специфически-римские особенности, которые неизменно дают себя знать в литературе. Творческий «контакт» с Римом редко бывал плодотворен. Дело, вероятно, в том, что едва только речь зайдет о триумфах и орлах, как писатель чувствует себя обязанным пустить в ход тот нарочито-«кованный», назойливо-«чеканный» стиль, который с подлинной силой ничего общего не имеет. Вопрос о роли и значении Рима в мировой культуре — вопрос огромный и противоречивый: не будем его здесь в двух словах решать. Но можно все-таки с уверенностью сказать, что в области искусства и литературы влияние Рима отмечено чем-то обедняющим, принижающим, почти что обездаривающим, — отчасти, пожалуй, потому, что за ним естественно возникает и вызывает на сравнение другой духовный мир, мир эллинский, живой и неисчерпаемый до сих пор. На Риме, на культе Рима воспитался у нас Брюсов — и пример этот крайне характерен. Характерно даже то, что Брюсов и Пушкина тянул к своему «римскому» мироощущению — Пушкина, такого непосредственного, такого ко всему отзывчивого, столь чуждого идее поверхностного, обманчивого, какой бы то ни было ценой купленного порядка. Стоит сравнить два исторических романа Брюсова, средневековый «Огненный ангел» с римским «Алтарем победы», чтобы убедиться, насколько темный, тенистый, как лес, германский варварский мир был для него живителен рядом с Римом, который сразу настраивал Брюсова на словесный звон и треск и влек его к упрощению, даже к «уплощению» всех впечатлений. Рим в литературе почти всегда ясен и плосок — вот в чем беда! Воображению нечем дополнить панораму, и оно невольно поддается соблазну разукрасить ее розовыми веночками, золочеными доспехами и другими прелестями во вкусе Семирадского.