«Последние новости». 1936–1940 (Адамович) - страница 181

В «Пятнадцатом легионе» фон важнее людей. Едва ли будет упреком автору сказать, что людей в книге нет: и Виргилиан, и Делия, и другие более или менее значительные персонажи повествования — лишь тени с эмоциями, механически возникающими в зависимости от того или иного положения. Показательно, что короткие вспышки правдоподобности иногда расцвечивают рассказ, — как в стихотворении у того же, скажем, Ладинского одно квази-небрежное разговорное слово порой дает иллюзию совершенной непринужденности: веселая и распутная Лавиния Галла, жена сенатора, на пирушке прелестна. Очень хороши и сцены в книжной лавке. Будто рисунок с чудесно-сохранившейся свежестью красок и точностью линий… Но едва только внимание повествователя действительно задерживается на своем объекте, как людей оттесняют на второй план события, города, страны, — одним словом, история и география, воспринятые с «птичьего полета» и одушевленные, пронизанные авторским лирическим трепетом.

«Пятнадцатый легион» — именно историко-географическая поэма: пространство и время в ней возвеличиваются, утверждаются, а не преодолеваются, как в произведениях с тенденцией психологической.

Некоторую вольность с эпохой автор позволяет себе лишь в том, что порой навязывает ей свои чувства, свою душевную тональность — отчетливее и чаще всего в описаниях.

«Потянулись поля Кампаньи, безлюдные, элегичные, уже овеянные морским воздухом. Иногда на дороге попадалась пара волов, запряженных в неуклюжий воз на двух примитивных колесах без спиц, скрипучих, как сирийская флейта; поселяне в широких соломенных или войлочных шляпах; мальчик с ослом; стадо курчавых овец, у которого стоял, опираясь на посох, старец-пастух в овечьей шкуре и глядел на проезжавшую повозку с незнакомыми людьми. Нельзя было без волнения смотреть на виноградники, древние, как Посейдония, в классическом порядке покрывавшие залитые солнцем холмы».

Кто это говорит? Виргилиан? Нет, конечно: за Виргилиана — Ладинский. Поздний римлянин, человек «страшного» третьего века мог вздыхать над природой, над уходящей, меркнущей красотой своего «божественного», «сладостного» мира — но едва ли вздыхал он так… Тут мы скорей вспоминаем «русского путешественника» Карамзина, блестящего и чувствительного стилиста, одного из прямых литературных предков Ладинского.

На востоке, у границ каких-то огромных и неведомых земель сражаются легионы, отстаивая распадающуюся империю. Император Каракалла пытается играть роль нового Александра Македонского — и гибнет трагически, но бесславно. В Риме с презрением и ужасом толкуют об иудейской чуме — о христианстве. Одни сочиняют стихи — вспоминая как недостижимый, идеальный образец уже не Вергилия или Горация, а циника Марциала. Другие бесконечно и бесплодно спорят о взаимоотношениях души и тела… Надвигаются сумерки. Как у Верлена, в знаменитом римском сонете: