«Последние новости». 1936–1940 (Адамович) - страница 86

Есть, однако, и исключения. Например, Шолохов. Признаюсь, я не очень большой поклонник его художественных произведений (кроме первого тома «Тихого Дона»). Но понимаю, почему его так часто выделяют среди советских писателей: у него есть чувство творческого достоинства. Ему верят — и не напрасно. Может быть, он архи-правоверный коммунист, архи-ревностный сталинец, не знаю, но он иначе, нежели другие, относится к читателю, он не подмигивает ему, как циник цинику. Друг друга, мол, понимаем. Недавно один московский беллетрист выразил пожелание, чтобы «подравнялись по Шолохову в писательской практике»… Вот именно — надо равняться. Тогда, может быть, и молодежь вернется — с былым своим «идеализмом». А сейчас она права, «замыкаясь» — по Серафимовичу — «в себе».

Через пятнадцать лет

«В России и в эмиграции достаточно писателей, пишущих много и прекрасно, но нет ни одного, который сказал бы что-то новое, насущно важное о том, как надо смотреть на нашу жизнь, как бы в свете последнего страшного суда совести, и которому мы поверили бы, как верим Толстому, Достоевскому, Блоку. Да, Блок был последним, как вечерняя звезда на мистическом небе России».

Списываю эти строки из помещенной в «Современных записках» анкеты о положении эмигрантской литературы. Принадлежат они В. С. Варшавскому, которого редакция просила высказаться в качестве представителя «молодых». Если читатель помнит сетования Серафимовича на безразличье советской молодежи, о которых я рассказывал в прошлый четверг, он согласится, вероятно, что параллель возникает сама собой. Слова — разные. Выражения, тон, внутренний склад речи — как будто глубоко противоположны. Варшавский заимствует свой «последний и страшный суд», по-видимому, у Плотина через посредство Шестова (любимая, постоянная шестовская цитата: «великая и последняя борьба ждет человеческие души»). Серафимович апеллирует к Энгельсу, а мысли молчащих «вузовцев» направлены неизвестно куда. Но в основе одно: неудовлетворенность современной литературой. Варшавский называет имя Блока — в пояснение этой неудовлетворенности. На днях как раз исполнилось пятнадцать лет со дня смерти незабвенного поэта. По разным, скупым доходящим сюда сведениям можно догадаться, что и там, в России, многие согласились бы назвать его имя как «последнюю звезду» — на русском небе. Сопоставление с именами Толстого и Достоевского не кажется ни кощунственным, ни нелепым. Как бы ни была значительна разница в размере дарования, он, Блок, их прямой наследник — и уже, вероятно, в 1921 году, ко времени «пушкинской речи» в Доме литераторов некоторые это поняли… Как слушали эту речь, какая была тишина в зале, какие волны доверия окружали Блока, явно уже обреченного и говорившего не столько о гибели Пушкина, сколько о гибели своей собственной. «Пушкина убила не пуля Дантеса, Пушкина убило отсутствие воздуха» — голос как будто слышен до сих пор, холодный, безразличный, хочется сказать, «перегоревший». И вспоминаются стихи: