Маргиналы и маргиналии (Червинская) - страница 102


Еще один человек грозился на мне жениться: старик-столяр. Он сделал родителям на заказ книжный шкафчик и тумбочку, выкрашенные морилкой. В шкафчике хранилось несколько подозрительных – не то чтоб запрещенных, но сомнительных – книжек: Тэффи, Аверченко, Зощенко. Мать просила их уничтожить, отец не согласился. Такие маленькие бумажные тетрадочки. Они до сих пор у меня.

Столяр сделал мне в подарок детский стульчик и пел популярную песенку, сочиненную моим отцом:

Закурю-ка, что ли, папиросу я,
Никогда я прежде не курил.
Полюбил я девочку курносую…

Столяр подмигивал, а я ужасно стеснялась. Я не привыкла, чтоб мне объяснялись в любви. В нашей семье детям указывали в директивном порядке: чему ты должен радоваться, о чем тебе следует плакать, когда полагается чувствовать себя счастливым. Наказание начиналось, как у Оруэлла, не на уровне проступков, а на уровне чувств, мотивировок и эмоций, которые маленький ребенок не умеет вначале скрывать. Но скоро, очень скоро научается!

Вот поэты – если они и вправду поэты, а не просто пишут короткими строчками с рифмой на конце – остаются маленькими детьми, эмоции скрывать так до конца и не умеют. Поэтому у поэтов всегда бывали серьезные неприятности, даже хуже, чем у прозаиков; они и плакали не о том, и радовались не когда надо.

Но не все поэты. Не Вера Инбер, например.

Мать пела мне колыбельную, всегда одну и ту же. У всех наций есть такие колыбельные-страшилки, но эта была еще и обвинительная.

Ночь идет на мягких лапах,
Дышит, как медведь…
(Она бежит, медведь вослед!)
Мальчик создан, чтобы плакать,
Мама, чтобы петь…

В конце жертвенная мама умирает:

Мальчик будет горько плакать,
Мама будет спать.

Позднейшее творчество Веры Инбер объясняют паническим страхом, в котором она прожила свою жизнь. Но эту жуткую колыбельную она написала еще в двадцатые годы, когда была кум королю, вернее – кузина наркому Троцкому.

Как жаль, что моя мать не выбрала что-нибудь другое из раннего творчества своей любимой поэтессы. Например:

Уходит капитан в далекий путь,
Оставив девушку из Нагасаки…
Кораллов нити красные, как кровь,
И шелковые блузки цвета хаки…

Это тебе не усы позакуржавели. Я бы выросла другим человеком. У меня бы жизнь совершенно иначе сложилась.

Тем более что у меня даже и шелковая блузка цвета хаки была. Вернее, не блузка, а маленькое детское кимоно, с оранжевыми хризантемами. Не из Нагасаки, города, от которого вскоре после моего рождения осталась только радиоактивная пыль. Скорее всего – из Токио. Я запомнила на всю жизнь это кимоно и еще платье сизого, голубиного цвета, из японского тисненого ситца с крошечными незабудками. Никогда больше у меня такой одежды не было и не будет. Подарил мне эти сокровища не капитан какой-нибудь, уходивший в далекий путь, а друг моего отца Зиновий Гердт, каким-то чудом побывавший в Японии. Еще, по рассказам, были пеленки, нарезанные из подаренного кем-то парашютного шелка – материи, на редкость неподходящей для пеленок.