— Уже хочешь уходить? — вскинул Трифон сожалеющий взгляд, и дрогнули, сбежались бороздами морщины на его загорелом лбу.
— Немного пройдусь по селу, — взял Юрка со скамьи фуражку. — До нашей хаты… до того места, где была хата. Я скоро. Через полчаса вернусь.
— Правильно, иди прогуляйся, — встал и Трифон, оперся на палочку. — Погляди село, вспомни, каким ты тут бегал, носился с пацанами. А вернешься — поедем в Раздольное.
— Да я пешком.
— Еще чего. Вот он, «танк» стоит. Садись и газуй. Сам же говоришь — времени нема. И ноги береги, еще пригодятся. Поедем, прокатимся заместо прогулки. И тебя подкину, и дочек в интернате заодно проведаю.
— Тогда другое дело, — согласился Юрка, застегивая китель. — Тогда можно и поехать.
И пошел улицей. Пошел — как на свидание.
Никто ему не встретился на коротком пути, никто его не окликнул. Только поглядывали из дворов с обычным к новому человеку любопытством: это что за солдат шагает? Это чей же хлопец до дому со службы вернулся? Смотрели — не узнавали. Должно быть, разочаровывались: «Нет, не наш. Видно — чужой, заезжий».
Продольные, неровные бугорки да неглубокие провалы, заросшие лебедой и крапивой, печальным, постепенно исчезающим знаком все еще обозначали место, где стояла та простая саманная хата, что дала им при немцах кров, тепло и защиту. Не их собственная, — другими людьми построенная, ими же и брошенная на произвол, — она стала Юрке родной, и часто, долгими тревожными вечерами, когда они с матерью грелись у печки и прямо со шкуркой ели испеченную в духовке мелкую картошку, экономно примакивая ее в подсолнечное масло, налитое на дно блюдечка, и потом сидели в сумраке, вспоминали отца, а по дороге, почти под самыми окнами, с наглым рыком шли немецкие машины, Юрка был бесконечно благодарен этой полупустой, но такой уютной хате, и ему представлялось, будто он живет в ней издавна, от самого своего рождения, а до этого, еще совсем молодыми, здесь жили дед с бабушкой, которых он не знал, никогда не видел, и однажды, много лет назад, у них родилась девочка — его, Юркина, мама.
Хаты не стало. Она погибла. Погибла в тот день, когда немцы спалили ее. У матери и Юрки не было сил отстроить хату. И никто в селе не смог, а верней всего — не захотел возродить на пепелище очаг; стены разобрали, для другого дела употребили крепкий, видать, саман, — и хата перестала существовать. Небольшой сад, что был ей утехой, праздником, зеленым заслоном, постарел, и его выкорчевали, чтобы в гнили не заводилась всякая зловредная тварь и чтобы не портил вид улицы. Одичали, сдались нахрапистым бурьянам и двор с огородом.