— Пристал, касатик, в дороге-то? Ясно — пристал, — пожалел старик аиста. — И оголодал, поди… Давай кормись, обживайся в родном дому. — Он попятился, сел на скамейку. — Дома — оно не то, что в гостях, на чужбине. Дома ты — законный жилец, хозяин.
Соседка — дородная, ровно копна, Федосья — брякнула калиткой, с ведрами на коромысле пошла через дорогу к низине — ключ там, под камнями, полдеревни берет из него студеную чистую водицу.
— Слышь-ка? — поспешил дед Митроха с известием — аи́с наш прилетел. — Так, по-своему — «аи́сом», кликал он эту птицу и другого названия не принимал, слышать не хотел. — Воротился, касатик. Вона, отдыхает, кормится с устатку.
Федосья приостановилась, живо, с улыбкой глянула на старика, разделяя его радость:
— А я еще вчера увидела в окошко. Перед вечером, на заходе солнышка появился… Да вишь ты — опять один, без пары.
— То-то, что один. — Дед Митроха сразу пригорюнился, глаза его потускнели. — И чего это он подругу себе не найдет? Не пойму. Уж который год — все один да один мается. Как приговоренный.
— И мне тоже дивно. Они же там, в теплых-то краях, тысячами вместе зимуют. И не выберет себе подругу? Чудно. Неужто нету свободных, не занятых?
— Паруются они не на зимовке, а весной, дома, как все птицы, — заметил старик. — Да, может, он и выбирать боле не хочет. Может, по той, первой тоскует. А?
— Может, и так. Разве их поймешь? Людей бывает не понять, а птиц — куда уж там.
Придерживая руками ведра за края, Федосья засеменила по тропе со взгорка. Старик проводил ее взглядом. Задумался… И вспомнил, что овдовели они в один год — и он, и аист. По весне, когда зацвела черемуха и белым-бело стало в островах, схоронил дед Митроха свою старуху, — тоже належалась, намучилась, бедолага, разбитая параличом. Осенью, незадолго до отлета, осиротел аист: погибла его подруга, не вернулась однажды в гнездо на скале, за рекой. Как, отчего, где погибла — никто не видел. Исчезла — и следа не осталось. То ли сама по себе умерла — от болезни какой, то ли хищник ее загубил, то ли порешил картечью заезжий охотник, свой бы никогда не тронул, а эти, налетчики, шарятся на моторках вверх-вниз по реке, сдуру да спьяну палят из дробовиков без разбора, бьют все подряд, что ни попадя. Перед тем, накануне, птицы еще ходили парой около курьи: молодые — их тоголетошный выводок — держались особняком, поодаль. А назавтра с полудня дед Митроха заприметил — один стоит аист над крутояром. Ничего худого старик сперва и не подумал. Но и на другой, и на третий день аист одиноко маячил посреди луга. Одиноким он остался навсегда… Каждую весну, в апреле или в начале мая — смотря какой бывала она, весна, — по-прежнему прилетал в родные места, однако парой так больше и не обзавелся, гнездо свое покинул и сделался бобылем-бездомником. Он жил рядом с деревней, у тихой околицы: мастерские, молочная ферма, ток были вдалеке, на другом краю. Целыми днями аист бродил на виду у людей, покружив над сопками — опускался тут же, поблизости, кормился обычно в курье — проворно хватал у берега гольянов; был доверчив, не боялся, когда бабы набирали воду из ключа; и в деревне его жалели, как жалеют на миру сирого, бесприютного, обиженного судьбой. Никто — даже балованные пацаны — не трогал его, не шарахал. Собаки привыкли к нему, и разве что какой-нибудь лопоухий щенок иногда трусливо облаивал большую диковинную птицу.