Скорому дали отправление. И когда последний вагон прошел под виадуком, Юрка покинул перрон…
— Где ты пропадал?! — увидав его, в одном платье выбежала за калитку Ирина Ивановна. — Я уже где только тебя не искала, чего только не передумала… Ну разве так можно? Где ты был столько времени? Отвечай.
— Нигде, — потупился Юрка. — Просто… ходил.
— Ничего себе — «просто». Мне — ни слова, и пропал на весь день. А вы тут что хотите, то и думайте… Ой, господи! — задрожал ее голос. — Горе мне с вами, горе. Не было в этом доме ладу, счастья — никогда и не будет. И правда — хоть убегай… Ну иди… Она уже давно… дома. Крепись, Юрик… Пойдем.
На веранде Ирина Ивановна отряхнула с его плеч снег; в прихожей сняла с него и унесла в свою комнату пальто и шапку. Юрка стянул с ног валенки… и замешкался возле вешалки, не решаясь пройти дальше. В дверях гостиной стояли три незнакомые женщины. Когда Юрка вошел, они обернулись и смотрели сострадая, — жалели его. Люди были и там, в гостиной, и в комнате Ирины Ивановны — боковушке; приглушенный говор слышался в кухне. Юрка напрягся, сцепил зубы, — боялся, что не сдержится и заплачет при всех… да еще, чего доброго, при Сердюке.
— Крепись, Юра, крепись, — полушепотом повторяла Ирина Ивановна. — Ты уже взрослый… скоро будешь солдатом. Привыкай ко всему… От э т о г о никто не застрахован. С одним случается раньше, с другим — позже. Только и всего… Крепись.
Женщины посторонились, пропуская Юрку в гостиную. Он почувствовал, как в груди у него что-то сжалось и замерло, точно обреченный, бессильный улететь из-под выстрела перепел, а к вискам и затылку поднялся и каменно стиснул голову холод. Ничего больше не слыша, не различая перед собой лиц и внутренне все еще отчаянно противясь тому, что произошло, ступил в гостиную… и на столе, прикрытом темным, бордового цвета, ковром со стены сердюковской спальни, увидел гроб… красный, с черной каймой, край гроба… Отшатнулся, закрыл глаза… но его придержала, затем настойчиво подтолкнула сзади тяжелая рука Ирины Ивановны, и Юрка повиновался ей.
Гроб стоял наискось комнаты, изголовком в дальний от двери угол. Справа, сквозь двойные стекла окна и густые гардины, его обтекал жидкий, словно процеженный, неживой свет угасающего зимнего дня. Наверное потому, от скупости света, очень бледными, совершенно белыми показались Юрке и руки матери, сложенные на груди, и ее лицо… Сперва, за какое-то мгновение, взгляд охватил простенькую, сатиновую обивку гроба, присобранную черную ленту по кромке, бумажные цветы… а потом Юрка уже не видел ничего, кроме лица матери, все пристальней всматривался в него… И поразился: оно нисколько не изменилось, было таким же родным, как всегда, сохранило прежние дорогие черты; смерть не исказила его, не отняла красоту, не оставила на нем ни следов страдания, боли, ни печати укора живым или безысходной обиды, унесенной с собой навечно. Лицо было спокойным, добрым и не таким бледным, как показалось вначале, уголки губ словно берегли тихую, ласковую улыбку… и недавний страх — увидеть мать в гробу, увидеть смерть — помалу отступил, Юрка подошел к матери совсем близко, остановился в изголовье… Женщины заплакали. Всхлипнула, прикрыла глаза платком Ирина Ивановна. «Мам! — чуть не вырвалось у Юрки. — Как же это ты!.. Как же они тебя не спасли?..» Но он переборол себя, не издал ни звука. Постоял, сутулясь от непомерной тягости. Осторожно коснулся материна лба. Он был холоден… Погладил руки. Они тоже застыли, как настуженная земля, а пальцы взялись чужой, необратимой желтизной. И только васильки на платье, которое мать так берегла и так любила надевать по праздникам, не блекли и не вяли, были теплыми и яркими, — словно их только что принесли из летней степи.