Для меня это совсем не так. По-моему, Рихтер никогда не играл Брамса «от Святослава Рихтера». Юдина играла от себя, а Рихтер – нет. Он просто сам становился Брамсом, вот и все! То же можно сказать и о Журавлеве. Ему было очень просто стать Пушкиным, Чеховым или Толстым, стать Наташей Ростовой или Хозе, и гораздо труднее брать на себя большую, тяжелую ответственность читать что-то «от Журавлева».
Я часто встречал Дмитрия Николаевича в доме Рихтера. Он бывал там со своей милой семьей, с женой – Валентиной Павловной и дочерьми – Наташей и Машей. Иногда он читал нам всем, так же прекрасно, как и на концертах, сидя в глубоком зеленом кресле под торшером, в той большой комнате, где мы играли Мольера.
Как-то на Страстной мы опять собрались вместе, по старой традиции. Сначала слушали частями Н-moll’ную мессу Баха, а потом Дмитрий Николаевич прочел «Гефсиманский сад» Бориса Пастернака – шедевр, тогда еще нигде не опубликованный. Он читал просто и тихо, как бы совсем без красок, оставляя нас наедине со своим слухом и с этой невиданной силы стихом.
Ты видишь, ход веков подобен притче
И может загореться на ходу…
Говорилось это тихо и просто, даже как-то кротко! Откуда же бралась эта страшная сила, как бывает в отдаленной, но неминуемой грозе, перед которой все замерло, и весь мир вдруг стал и мелок и ничтожен? И дальше:
Я в гроб сойду и в третий день восстану,
И, как сплавляют по реке плоты,
Ко мне на суд, как баржи каравана,
Столетья поплывут из темноты.
Это «из темноты» он произносил чуть медленнее и ниже, как бы останавливая навсегда маховик времени… Все молчали.
Для меня это было одним из самых глубоких впечатлений в жизни от искусства…
Очнувшись, я попросил его когда-нибудь продиктовать мне это. Он со своей неизменной простотой сказал:
– С удовольствием, хоть сейчас. Пойдемте на кухню.
Мерцаньем звезд далеких безразлично…
Он стоял, положив руку мне на плечо, и смотрел, как я пишу. Окончив, я уже знал стихотворение наизусть! В его диктовке была такая же сила, как и в чтении.
Потом был большой перерыв. Мы не виделись лет двадцать. Мне уже далеко за сорок. И вот опять Страстная, и опять мы у Рихтера, только уже на Бронной, в квартире на семнадцатом этаже. Это третий его московский адрес.
Дом – новый, а уклад жизни – прежний. Те же торшеры, те же зеленые кресла, тот же проигрыватель и два рояля в большой комнате. Открыта дверь балкона. Тепло. Пасха в этом году снова поздняя. В глубине балконного проема широко лежит необъятный предвечерний город.
Входит Дмитрий Николаевич, сильно уже постаревший. Я – к нему. Он вглядывается и как-то с трудом вспоминает. Говорю ему: