Перекресток версий. Роман Василия Гроссмана «Жизнь и судьба» в литературно-политическом контексте 1960-х — 2010-х годов (Фельдман, Бит-Юнан) - страница 162

Гроссмановский «прием» характеризовался подробно. Свирский указывал: «Действие романа происходит то по одну линию фронта, то по другую. Перед нами концентрационные лагеря — немецкие и советские, окопы и штабы немецкие и советские, ставка Гитлера и ставка Сталина. Поначалу возникает ощущение, что книга написана как бы двухцветной; перемежаются страницы коричневые — о гитлеровцах, и красные — о силах „прогресса и демократии“. Но вскоре понимаешь, что ощущение это — ложное. Оптический обман, не более того. На „коричневых“ страницах обстоятельно разъясняется все то, что недосказано на страницах „красных“. Мотивы поступков. Закономерности явлений, психологических и социальных. Однотипность размышлений по обе стороны фронта поражает».

Именно «однотипность» инкриминировали Гроссману при обсуждении романа в редакции журнала «Знамя». Не исключено, что Свирский знал о том. В любом случае не преминул акцентировать: «Коричневое и красное в книге совмещаются ошеломляюще».

По Свирскому, цензурой Гроссман откровенно пренебрегал. Вот почему «роман многогранен, как сама жизнь. За его героями вся страна. Кромешный ад Сталинграда („Сталинградская опупея“, — говорит солдат), эвакуация, пьянство генералитета и черствый солдатский сухарь, тему социального размежевания народа, начатую еще в первой, изданной при Сталине, части, он продолжает неумолимо…».

Отрицание пропагандистских установок было — по Свирскому — осознанным. Потому «все, о чем говорится в многоплановой сталинградской дилогии Василия Гроссмана, пронизывает грозовая тема свободы, самая запретная в Советской России тема: не только писать о ней, но и шепнуть ближнему было, порой, равносильно самоубийству».

Свирский подчеркнул, что в романе подробно анализируются обстоятельства, упоминание которых уже ко второй половине 1950-х годов запрещалось категорически. Но Гроссман рассуждал о них «с прямотой исчерпывающей: „Народная война, достигнув своего высшего пафоса во время сталинградской обороны, именно в этот сталинградский период дала возможность Сталину открыто декларировать идеологию государственного национализма“».

Речь шла о русском национализме. Точнее, шовинизме. Что было широко известно, однако обсуждать не полагалось. Особенно — в литературе.

Гроссман, как отметил Свирский, использовал специфический прием. О сходстве и даже тождественности идеологических установок нацистского и советского государств рассуждает немецкий следователь: «Когда мы смотрим в лицо друг другу, — говорит эсэсовец Лисс военнопленному Мостовскому, старому большевику, соратнику Ленина, — мы смотрим не только на ненавистное лицо, мы смотрим в зеркало…»