Придворная словесность: институт литературы и конструкции абсолютизма в России середины XVIII века (Осповат) - страница 175

Любимый и любяй, все ту ж имеют часть.
(Попе 1757, 55–56)

В этом рассуждении, построенном на проекции принципа «цепи творения» в политическую сферу, неудовлетворенность собственным положением и риторико-эмоциональные техники ее преодоления оказываются системным элементом политического существования и центральным моментом субъектности:

Которы случай нам слепой дары дает,
В тех ниже равенства, ниже единства нет:
Одних за счастливых и знатных признавают,
Других за подлых лишь и бедных почитают.
Но правость божеских весов чрез то явна,
Что страх одним, другим надежда подана;
Не настоящее в них счастье и напасти
Рождают радости или печали страсти,
Но чувство будущих премен благих иль злых
Движенья те сердец раждают в обои´х.
Скажите, смертные, опять ли гор громады
Друг нá друга взвалить и умножать досады
Хотите вы творцу, желая выше звезд
Ворваться силою внутрь неприступных мест;
Безумны ваши в смех господь советы ставит,
Он теми же и вас горами всех подавит.
Познай, что все добро, которым человек
Здесь может в временной сей наслаждаться век,
Все то, что сам творец и щедрая природа
Приуготовила к веселию народа,
Все те приятности, что мысли веселят,
Все сладости в сих трех вещах лишь состоят:
В потребах жития, во здравии телесном,
Потом в спокойствии надежном и нелестном.
(Попе 1757, 56–57)

Политический панегирик и философская моралистика сходятся в осуждении дерзости человека, равно сказывающейся в недолжной политической амбиции, ропоте против политико-метафизической «вышней власти» и даже в акте обращенного к ней совета. Сравнение «смертных» с бунтующими титанами у Поупа – Поповского неслучайно резонирует с политической метафорикой ломоносовской оды 1741 г. В обоих случаях картины божьего величия, явленного в неизбежном поражении дерзких, имеют своей риторической задачей формирование верноподданнического этоса и соответствующей ему нравственно-эмоциональной дисциплины: покорство и терпение должны быть ответом на разрушительные и зримо несправедливые политические катастрофы. Этой установке подчинено и развертывание грандиозных библейских картин в «Оде, выбранной из Иова».

V

Политическое прочтение «Оды», предложенное Крыстевой, строится на соотнесении стихов Ломоносова с «Левиафаном» («Leviathan or The Matter, Forme and Power of a Common-Wealth Ecclesiasticall and Civil», 1651) Томаса Гоббса. Это сопоставление, лишь вкратце очерченное исследовательницей, заслуживает особого внимания. Ломоносов ни разу не упоминает Гоббса, но его учение имело основополагающую роль для всей политической теории той эпохи и было известно в России; «Левиафан» имелся, например, в библиотеке Я. Брюса (см.: Grasshoff 1966, 75). Покровительствовавший Ломоносову Татищев свидетельствовал, что уже к 1730 г. «Левиафан» бытовал в русском переводе и вместе с прочими «непотребными» книгами внушил верховникам их «непристойные» планы (Татищев 1994, 359). У Гоббса именем библейского чудовища именуется не морской зверь, как у Ломоносова, а воплощающий государство аллегорический гигант («искусственный человек» – Гоббс 1991, 6). Он был изображен на знаменитом фронтисписе (см. ил. 3 в гл. V) и венчался стихом о Левиафане из использованной Ломоносовым 41‐й главы Книги Иова в латинском переводе: «Нет в мире силы [potestas], которая сравнилась бы с ним».