Придворная словесность: институт литературы и конструкции абсолютизма в России середины XVIII века (Осповат) - страница 79

Кто пишет, должен мысль прочистить наперед
И прежде самому себе подать в том свет;
Но многие писцы о том не рассуждают,
Довольны только тем, что речи составляют.
Несмысленны чтецы, хотя их не поймут,
Дивятся им и мнят, что будто тайна тут,
И, разум свой покрыв, читая темнотою,
Невнятный склад писца приемлют красотою.
Нет тайны никакой безумственно писать,
Искусство – чтоб свой слог исправно предлагать,
Чтоб мнение творца воображалось ясно
И речи бы текли свободно и согласно. <…>
Но льзя ли требовать от нас исправна слога?
Затворена к нему в учении дорога.
Лишь только ты склады немного поучи,
Изволь писать «Бову», «Петра Златы ключи».
Подьячий говорит: «Писание тут нежно,
Ты будешь человек, учися лишь прилежно!»
И я то думаю, что будешь человек,
Однако грамоте не станешь знать вовек.
Хоть лучшим почерком, с подьяческа совета,
Четыре литеры сплетай ты в слово «лета»
И вычурно писать научишься «конец»,
Поверь, что никогда не будешь ты писец.
(Сумароков 1957, 113–115)

Исследователи привыкли относить сумароковские насмешки и предписания к изящной словесности. Действительно, поэт осмеивает лубочные романы, а процитированным стихам предпосылает издевки над писателем (как принято думать, Тредиаковским), который «прозой и стихом ползет» (Там же, 113; см.: Гринберг, Успенский 2008, 225). Однако сумароковское рассмотрение «русского языка» не ограничивается собственно литературной продукцией. Следуя логике текста (и учитывая словоупотребление Голицыной), под «писцом» или «творцом» нужно понимать не только неудачливого беллетриста и стихотворца, но и делового автора писем и речей.

Обращенное к нему требование «знать грамоте» принадлежит вполне определенному идейному контексту. «Лексикон» Татищева, ожидавший печати при Академии в те же годы, когда сочинялись и издавались «Две эпистолы», в двух соседних статьях давал почти тождественные дефиниции «грамоты» и «грамматики», которая

<…> представляет правила не токмо другого языка скоро и правильно научиться, но и свои совершенно разуметь и правильно писать, еже особливо в делах, разсуждения остраго подлежащих, яко в законех, указех или определениях (Татищев 1979, 246).

Практический вопрос вразумительности государственных актов, по всей видимости, был фоном для опытов языковой нормализации. В 1736 г. Татищев отозвался на «Речь… о чистоте российского языка» Тредиаковского длинным письмом, где обосновывал потребность в «исправлении языка» и хвалил начало «столь нуждного и чрез много лет желаемого дела». Вопрос о языке Татищев связывал с проблемой ясности законов, над которой, по его мнению, власть должна работать вместе с литературой: