Придворная словесность: институт литературы и конструкции абсолютизма в России середины XVIII века (Осповат) - страница 99

Романически речь свою не тщись плодить,
Не занимай ты слов плачевных у Расина, —
Любви не вспалит трагедия едина, —
Разумно говори и не рабей тогда,
Возможно угодить и шуткой иногда,
Всех больше жалких слов и слезного притворства,
В речах с любовницей не нада стихотворства.
(Мартынов, Шанская 1976, 144)

В сферу любовного обихода здесь переносятся не только предостережения против «притворства» и «стихотворства» (рифмующихся, как и у Сумарокова), но и рекомендация «разумно говори[ть]» (ср. у Сумарокова, в связи с жанром песни: «Нет славы никакой несмысленно писать» – Сумароков 1957, 124)[10]. Двойной смысл сумароковских назиданий соответствовал многогранному понятию вкуса – светского «искусства нравиться», равно распространявшегося на сочинительство и бытовое обхождение.

При помощи риторики вкуса, вписывавшей эстетический опыт в великосветский бытовой уклад, «Эпистола II» утверждала принадлежность изящной словесности к придворно-аристократическому «социальному канону». Именно так следует толковать музыкальную метафору, которой Сумароков в первых строках эпистолы суммирует свою эстетическую программу:

О вы, которые стремитесь на Парнас,
Нестройного гудка имея грубый глас,
Престаньте воспевать! Песнь ваша не прелестна,
Когда музыка вам прямая неизвестна.
(Сумароков 1957, 115)

Музыка культивировалась при дворе Елизаветы, державшей итальянских певцов и русских певчих, и часто соединялась с литературным материалом, будь то в собственных песнях Сумарокова или в придворных операх (о музыкальной культуре елизаветинского двора см.: Всеволодский-Гернгросс 2003; Огаркова 2004). Штелин, летописец музыкальной жизни этого времени, свидетельствует, что начиная с 1730‐х гг. «при <…> увлечении двора итальянской музыкой, она очень скоро распространилась и среди именитой русской знати. Многие молодые люди и девушки знатных фамилий <…> искусно владели изысканными инструментами и хорошо исполняли итальянские арии» (Штелин 2002, 111–114). «Прямая музыка» придворных исполнителей противостояла плебейству простонародных инструментов, среди которых Штелин называет и «гудок, употребляемый среди черни, особенно матросов. Простые любители этого гнусавящего инструмента играют на нем <…> общераспространенные мелодии»; его струны «звучат скрипуче и назойливо <…> Для их же ушей это звучит довольно приятно» (Там же, 69–71; см.: Клейн 2005в, 229–232).

В «Письме о некоторой заразительной болезни» Сумароков вновь упоминал гудок в качестве социальной эмблемы:

Вышел некогда черт из-под каменнова моста и, опознавшися с подьячим Корчемной конторы, прохаживаяся по городу, шел мимо Петровского кружала [кабака] и услышал огромную музыку и пение: известно, что черти до музыки охотники, а особливо до гудков: и зашел туда по зову подьячева, которой ему объявлял, что в том доме продают разныя напитки, а при том на всякой день представляют оперу, в которой самая лучшая инструментальная музыка, гудки, волынки, рыле, балалайки и протчее, и что самыя тут лутчия певцы и танцовщики, а иногда и баталии представляются <…> (Сумароков, 1787, VI, 354–355).