Сахаров знал, что «люди находят моральные и душевные силы и в религии, а также и не будучи верующими»>146. Он всерьез, по существу — а не просто политкорректно — считал «религиозную веру чисто внутренним, интимным и свободным делом каждого, так же как и атеизм».
Это не значит, однако, что об этом своем внутреннем деле он всегда молчал.
27 сентября 1989 года Андрей Сахаров выступал в Лионе перед собранием Французского физического общества. Свою лекцию он озаглавил «Наука и свобода» — это были две родные его стихии. В науке он видел важнейшую часть цивилизации, в науке узнал настоящий вкус свободы — недоступной в других областях советской жизни. По складу характера и по складу судьбы Сахаров был человеком внутренней свободы. Быть может, поэтому он остро воспринимал несвободу другого и в защиту прав «другого» вкладывал не меньше души, чем в науку.
Во Францию он приехал из страны, которая у мира на глазах расставалась со своей долгой несвободой. Расставалась, преодолевая сопротивление «верхов» и инерцию «низов». Сахарову доставалось и от тех, и от других. Когда весной 1989 года он стал «официальным» политиком, народным депутатом, во время его выступлений шикали в президиуме съезда и топали в зале. 2 июня депутат Сергей Червонопиский, потерявший ноги в афганской войне, с трибуны обвинил Сахарова в клевете на армию и советский народ. В ответ Андрей Дмитриевич сказал: «Я глубоко уважаю Советскую армию, советского солдата, который защитил нашу Родину в Великой Отечественной войне… Речь идет о том, что сама война в Афганистане была преступной авантюрой… Я выступал против введения советских войск в Афганистан и за это был сослан в Горький. И я горжусь этим, горжусь этой ссылкой в Горький, как наградой, которую я получил». Его прервали, заставили замолчать а депутату-десантнику устроили овацию.
Поэтому в аудитории Лионского университета Сахаров чувствовал себя особенно свободно — его окружали коллеги, объединенные родной наукой прочнее, чем порой объединяет родной язык или родина. Текста лекции он не писал. Говорил, что думал, — размышлял вслух. Ему помогало даже то, что переводчица прерывала его, переводя по нескольку фраз. Ведь говорил он всегда медленно, на ходу обдумывая и подыскивая точные формулировки, а дожидаясь, пока переводчица переведет его слова, мог продумать следующую фразу.
Это выступление, записанное на магнитофон, — одно из самых свободных выражений мыслей Сахарова. И оно — по воле судьбы — оказалось одним из последних. Жить ему оставалось меньше трех месяцев. Но в лионской лекции он собирался подвести итог не собственной жизни, а веку, в котором его угораздило жить: «Через десять с небольшим лет закончится двадцатый век, и мы должны попытаться как-то оценить, как мы его будем называть, что в нем наиболее характерно»