поют у дружины Ноттингемского злого шерифа.
Мы прожили год на вареной картошке
и консервированных огурцах,
и было не то чтобы страшно и тошно,
а просто жалко мать и отца.
Ведь если нельзя ничего поделать,
то остается жить и играть.
Мне тогда, кажется, было девять.
Тебе, соответственно, пять.
И падал под пулями робот Вертер,
бежала Алиса дворами Москвы,
Не верьте, ребята,
не верьте,
не верьте
ни в будущность,
ни в окончательность смерти,
пока не кончается зелень травы.
А в будущем — там, за порогом двух тысяч —
нас ждут перестрелки, пираты, полеты,
и солнечный луч на полу золотился,
и в теплой груди ожидалось чего-то.
Какая-то будет прекрасная небыль,
иначе зачем я на свете живу,
и Робин, сощурившись, улыбался в небо
и отпускал тетиву.
Ну что же, а la guerre comme a la guerre.
И дни идут, как в поле БТР.
История уходит по спирали
в сырую глину, в черный центр Земли.
Протерлось небо, как на сгибах лист,
и облака на нем повыцветали.
А в жизни можно все: суму, тюрьму,
лишь только б не остаться одному,
с соленым серым небом — с глазу на глаз.
Оно глядит, сощурив солнце нагло,
и жмурится с улыбкой. И молчит,
как будто все пароли и ключи
давным-давно нечаянно узнало.
И в этом есть такая пустота,
и смотришь внутрь себя на километры.
Нет ничего. Ни прошлого, ни так...
Есть только ужас белого листа
да тишина мерцающего ветра.
И Бог уходит, как осенний дым,
невидим, негасим, неощутим
мол, выросли, живите дальше сами.
и долго в тишину себе глядим,
и ветерок играет волосами.
Но надо жить. Хоть с дыркою в груди.
Сорви листок с березы, погляди,
ты видишь — это наша terra vista
и впереди лежит, и позади.
А кроме — ничего, как ни крути,
и потому нельзя остановиться.
В этом городе рано улицы засыпают и становятся тихими, безлюдными и пустыми, лишь машина изредка проедет слепая, кашляя натужно, словно она простыла. В этом городе на ратуше часы отбивают полдень, и аллеи фонарями светят, когда темно. В этом городе, мягкого света полном, поезда на фронт отправляются в ночь.
Жизнь отстукивается на печатной машинке главами из какого-нибудь Ремарка; подходят сроки.
— Скажи мне что-нибудь. Самое главное.
— Не простудись в дороге.
Тучи липнут к шее мокрыми волосами, взгляд из-под ресниц неочерченно-сыр. Вот тогда и понимаешь, кто в жизни кого — касанием, а кто — громадою, заполонившей мир. А на куполах церквей развеваются сумерки, прикрывая город, словно небесный щит, а печатная машинка стучит без умолку, как колесами поезд, стучит, стучит...
А на линии фронта такая осень, пахнут клены влагой, слежавшимся мхом, скачут белки под куполами сосен, небо сглатывает солнечный ком. И трава с утра от инея голубая, и большие шишки лежат на ней. Аффтар жжот, поднимаешь голову, улыбаясь, кто же он — Ремарк или все же Хэмингуэй?