Где бы я ни был, я не мог отделаться от мыслей о Поэте.
И вдруг я увидел его.
Он шел вдоль Аллеи классиков мимо старомодных деревянных теремов за покосившимися штакетными заборами. Когда проезжал автомобиль с каким-нибудь классиком или военным из генеральского поселка, Поэт прижимался к самому краю придорожной канавы, чтобы не окатило грязью его гитару, которую он нес на тесьме через плечо.
Потом он пересек шоссе и пошел по бровке Неясной поляны. Огромная, выпуклая, она лежит в объятиях леса. И весь ее громадный простор, и сельское кладбище, карабкающееся в гору, и майские трели соловьев, и родничок, бормочущий под горой, и золотые купола патриаршей церкви, и три могучие сосны над могилой Бориса Пастернака, и громовое журчание авиалайнеров, летящих в аэропорт, весь этот русский покой, смиренный и тревожный, вливался в Поэта.
Он опустился на пенек у края дороги. Гитара лежала рядом, обыкновенная рыночная гитара, потертая, исцарапанная. И у самого Поэта был такой же заурядный вид, — несколько потрепанный красавец, с чаплинскими усиками, с большими влажными глазами раненого оленя.
— Я не могу отказаться от моих стихов, — сказал он. — Мои стихи — это моя боль за Россию и моя любовь к России.
— И все этот Розенкранц! — сказал я с досадой.
Он покачал головой.
— Нет. Это неотвратимо. Не он, так другой. Не сегодня, так завтра. Не на этом перекрестке времени, так на следующем. Нет, я никого не обвиняю. Это моя судьба. Я сам избрал ее.
— Но Гамлет обвиняет именно Розенкранца.
— Гамлет — борец. Пошлость душит. Гамлет борется с ней. Вы сами сказали это. Он — очиститель жизни в отличие от своего друга Горацио, который только рассуждает.
— Так ведь Горацио сам сказал о себе, что он скорее древний римлянин, чем датчанин.
Поэт посмотрел на меня с удивлением:
— Неужели вы уважали бы меня больше, если бы я был скорее древний скиф, чем современный русский?
— Нет, но… Вспомните, что Гамлет сказал Горацио: «Ты самый справедливый из всех людей, с которыми мне приходилось встречаться».
— А дальше? Забыли? Дальше Гамлет сказал: «Ты человек, который, все выстрадав, как будто и не перенес страданий и который с одинаковой благодарностью принимает удары и награды судьбы». Не правда ли странный комплимент? «Ты — равнодушный, ты — конформист» — вот что, в сущности, сказал Гамлет своему другу, которого он, несомненно, любил. Не так как Марцелла, но все-таки…
— Марцелла? — вскричал я удивленно и даже возмущенно.
— Да, Марцелла Гамлет любит больше. — Горацио — друг ero ума. Марцелл — сердца. Гамлет обычно приветствует своего верного телохранителя не шаблонным «здравствуй», а залихватским «Илло-хо-хо, мой принц!» Этот бравый офицер не облекает свои мысли в изящные силлогизмы. Он и не нюхал Вюртенбергского университета. Но как-то при всех выпалил с солдафонской прямотой: «Подгнило что-то в датском королевстве». Ничто на свете — и том, и этом — не устрашает Марцелла. Самую тень Отца-Гамлета, явившуюся в ночь его дежурства в Эльсиноре, он хотел зарубить алебардой, да вовремя смекнул, что ее этим не проймешь, ибо что такое призрак, если не пар? И удовольствовался тем, что называл Призрак презрительно в среднем роде: «Существо», «Оно», «Нечто», «Испарение» да и покрепче.