Принц Гамлет и другие (Славин) - страница 5

— Расхрабрился, Никодим! Сказать тебе, что будет дальше? Он выгонит тебя и прикажет развести тебя со своей дочкой. Ему это нипочем. Он всемогущ.

Розенкранц поник головой:

— Да, Гамлет прав…

— В каком смысле?

— Он сказал: «Дания — тюрьма».

Гильденстерн оживился:

— Так он сказал? Ты сам слышал? Когда? Где?

— Тише! Вот он…

И в самом деле: из курилки вышел Гамлет. Он шел, ни на кого не глядя, бормоча полушепотом:

— Какое восхитительное творение человек…

Вдруг он увидел Розенкранца. Отшатнулся, и — полным голосом:

— Нет, человек не радует меня!

Я был единственным зрителем этой импровизированной репетиции. Я отступил в тень, боялся пошевельнуться. Они забыли обо мне.

Гамлет: Отвечать на вопросы, которые мне задает губка? Мне, принцу Гамлету?

Розенкранц: Какая же я губка, принц!

Гамлет: Именно — губка. Одной стороной ты впитываешь награды, которые власть швыряет своей дворне. Другой стороной ты всасываешь все, что слышишь от разных людей. В нужный момент власть выжимает тебя себе в рот, и ты снова сухой.

Розенкранц: Принц! Вы это серьезно?..

Но Гамлет уже удалялся, ловко скользя по хорошо натертому полу нижнего фойе.


Итак, я обещал о Кьеркегоре. Чью сторону он взял бы? Ринулся бы со всей страстью своего по-вольтеровски желчного ума в защиту Поэта? Подверг бы ураганному обстрелу Полония, как он это сделал с Гегелем, с Андерсеном, не сумев, впрочем, причинить ни тому ни другому никакого ущерба. Фейерверк слепит, но не разрушает.

Этот вопрос я задавал себе, стоя в саду библиотеки Копенгагенского университета возле памятника Сёрену Кьеркегору.

День был серый. И все было серо вокруг. Замшелые камни университетских зданий, вода в бассейне, даже на взгляд холодная, и мертвые листья, плававшие там, и посвист осеннего ветра в полуголых деревьях, и этот человек на пьедестале с застывшей на века скорбно-сардонической улыбкой, и серая патина времени на устало-насмешливых чертах его. Он тоже пытался стать хирургом века, вправить его вывих. (Он тоже пытался.) Но век не признал его, и он сам сказал о себе (ибо его ирония бывала направлена и против самого себя): «Провинциальный гений».

Я смотрел на презрительную усмешку, затвердевшую на лице философа, и думал: как эта каменная оцепенелость не идет к его вулканическому темпераменту! Иронию, которая обычно сопутствует безверию, Кьеркегор сделал опорой веры. Верить, заявил он, это значит понять, что бога нельзя понять. Надо думать, что бог несколько опасался этого своего не в меру рьяного поклонника, у которого не всегда можно было разобрать, то ли он верит, то ли издевается над верой. Чтобы обосновать бессилие разума, Кьеркегор напрягал все силы своего изощренного ума. Современные экзистенциалисты провозгласили Кьеркегора своим Магометом, Моисеем, апостолом Павлом. Впрочем, в наружности его не было ничего апостольского.