Я понял, что Нинка очень добрая, и стал думать о ней по-иному, когда она при всех пожалела Игрицкого. Волков тотчас сказал со свойственной ему безапелляционностью, что пить надо уметь, что Игрицкому вроде бы не на что жаловаться: на фронте не был и зарплата — дай бог всякому такую.
— Разве в этом дело? — откликнулась Нинка.
— В чем же? — спросил Волков.
Нинка вздохнула и сказала, что ее отец был очень хорошим, добрым человеком, но тоже пил; пока она жила дома, работал и даже лечиться обещал, а как ушла на фронт, совсем опустился и умер, покинутый всеми.
— Я матери и родной сестре до сих пор простить это не могу, — добавила Нинка, — поэтому и уехала от них.
— Вот ты, оказывается, какая… — удивился Волков.
Запой у Игрицкого продолжался неделю, и все это время он проводил дома — выходил только в то заведение, которое строят на отшибе. Здесь оно стояло около дувала — глинобитной стены, отделявшей жилые помещения от учебных. На одной двери была намалевана краской буква «Ж», на другой «М», на третьей белела надпись: «Для преподавателей».
Когда во время запоя Игрицкий появлялся во дворе, мы гадали, в какую дверь он войдет на этот раз. Если он оказывался на нашей половине, расступались, старались не обращать на него внимания. Но Игрицкий часто вваливался в женский туалет, и тогда начинался переполох: дверь бабахала, словно пушка, девчонки с визгом разбегались, одергивая на ходу юбки и платья, а мы чуть не падали от смеха.
…Во время запоев Валентин Аполлонович ни с кем не общался и никого не пускал к себе, даже доцента Курбанова, с которым его связывала большая дружба. Это был туркмен — слепой, однорукий, с обезображенным ожогами лицом, с орденской планкой из четырех ленточек. Рассказывали, что он командовал танковым батальоном; два раза сам выбирался из подбитых «тридцатьчетверок», а на третий раз его вынесли. Врачи спасли ему жизнь, но вернуть зрение не смогли. Ходил Курбанов с палкой, сучковатой, отполированной, с черным набалдашником, инкрустированным слоновой костью. Шел он уверенно, будто зрячий. Если натыкался на что-то, останавливался как вкопанный. Несколько мгновений стоял неподвижно, потом обходил препятствие.
Читал Курбанов педагогику. Как он готовился к лекциям, неизвестно. Но его лекции пользовались успехом и поэтому всегда проводились в главном корпусе — в просторной аудитории с высокими, закругленными у потолка окнами. Во время лекции Курбанов стоял на кафедре неподвижно, опустив руки — настоящую и искусственную в кожаной перчатке. Жесткие черные волосы чуточку смягчали противоестественность его лица, темные очки воспринимались, как маскировка. Мне чудилось, Курбанов все видит, все замечает. Говорил он негромко, и, может быть, поэтому на его лекциях стояла такая тишина, что было слышно, как скрипят перья и шелестят страницы сшитых из отдельных листов тетрадей.