Сережик (Даниелян) - страница 110

Завсегдатаями театра были я, Норик, у которого голова была очень большой и свисала набок, и одна психически недоразвитая девушка. Она весила килограммов двести и, по-моему, не умела говорить. Мы не общались, но всегда встречались на спектаклях. Нас знал весь персонал и пускал даже в правительственные ложи, если там никого не было. Маро говорила, что рыбак рыбака видит издалека. И что только больные дети ходят в театр.

Ессентуки

Как-то я пришел из школы и слег с высокой температурой. Мама мучилась со мной дней десять. Вроде не грипп. Не ветрянка, не корь, не свинка – я уже всем на свете, чем болеют дети, переболел. Потом я пожелтел, и опытные врачи сообразили, что у меня желтуха. Поскольку до этого никто ничего не понимал и лечение затянулось, меня – очень плохим – положили в инфекционную больницу. Мне было лет двенадцать, может чуть больше. В больнице было тесно: была эпидемия желтухи, и в палате на двадцати квадратных метрах лежало человек десять. Воняло едой, носками и лекарствами. Нам делали систему, уколы, меня тошнило.

У меня там появились друзья поневоле. Ко мне ходила мама, приносила еду, как и все мамы. Так называемые друзья меня дразнили, потому что моя мама говорила по-русски, а их мамы – плебейки, по мнению моей мамы, – говорили по-армянски. Меня это раздражало, но я к такому привык. Или скорее не обращал внимания. У меня в больнице были другие интересы.

В соседней палате лежала такая же желтая девица с желтыми огромными глазами, а радужки – голубые. Она была умопомрачительно оригинальна. Во-первых, она была из Прибалтики, не то из Литвы, не то из Латвии. Для эстонки она была высокая, ростом примерно метр семьдесят пять, и тогда это было на полметра больше, чем у меня. Еще у нее были длинные блондинистые волосы, прямые как солома. Она их обвязывала красной тесьмой и была похожа на апачей. Ее оленьи томные глаза светились теплотой и непониманием, куда она попала. Армянского она не знала, а по-русски говорила плохо. Но это ей придавало шарма. Я влюбился по уши в ее корявую речь, в ее мягкую походку и белую кожу. Но ей было под тридцать. Естественно, мы так и не познакомились, и она не знала, что я страдаю по ночам и ревную к ее бородатому мужу-армянину. Он ее каждый день звал со двора: «Линда! Линда!»

Так и хотелось запустить в него ведром.

Она подходила к окну. Если это происходило в коридоре, я мог разглядывать ее сзади. И через желтый нелепый халат представлять себе все, что можно было представить.

Но это была безысходная влюбленность. Или любовь, не знаю.