– Это несправедливо, мама. Я всю свою жизнь была охотницей. И я сама нашла большинство своих экземпляров. Не моя вина, что Деи нашли всего один и не знали, что с ним делать. Если бы они его извлекли, очистили и продали, он был бы их. Но они этого не захотели, потому и обратились ко мне. Я присматривала за их работой и заплатила за нее, но плезик теперь у меня. Я несу за него ответственность, а значит, он мой.
Мама провела языком по зубам:
– Ты говорила, что не получаешь признания от тех, кто называет антики своими, купив их. Из этого следует, что ты скажешь французу поставить на этикетке имена Деев рядом с твоим, когда плезика выставят в Париже?
– Не скажу, конечно. Да меня и саму на этикетке не упомянут. Никто такого никогда не делал, – сказала я, пытаясь отвлечь маму от спора, потому что понимала: она права.
– Может, различие между охотником и коллекционером не столь уж и велико, как ты расписывала его все эти годы.
– Мам! Ну почему тебе хочется говорить обо всем этом, когда я только что получила хорошую новость? Не могла бы ты перестать?
Мама вздохнула и поправила чепец, готовясь вернуться за стол, к покупателям.
– Все, чего желает мать, – это чтобы ее дети как следует устроились в жизни. Все эти долгие годы я видела, что ты беспокоишься о признании своей работы. Но было бы лучше, если бы ты беспокоилась об оплате. Это ведь главное, да? Антики – это бизнес.
Хотя я и знала, что говорит она, желая мне только добра, слова ее терзали мою душу. Да, я нуждалась в том, чтобы мне платили за то, что я делала. Но окаменелости стали теперь для меня значить больше, чем деньги, – они стали целью жизни, целым каменным миром, частью которого была и я сама. Иной раз я даже думала о собственном теле после смерти, о его медленном превращении в камень тысячи лет спустя. Что бы такое кто-нибудь мог сделать из меня, если бы выкопал?
Но мама была права: я стала частью не только охоты и поисков, но и купли-продажи, и то, чем я занимаюсь, больше не было столь ясным, как прежде. Может быть, такова была истинная цена моей славы.
Больше всего на свете мне хотелось подняться по Сильвер-стрит к коттеджу Морли, усесться в столовой сестер Филпот за стол, загроможденный костями окаменелой рыбы мисс Элизабет, и разговаривать с ней. Бесси грохнула бы передо мной чашку чая и грузно пошла бы прочь, а мы смотрели бы, как меняется свет над Голден-Кэпом. Я подняла взгляд на акварель, которую мисс Элизабет нарисовала и подарила мне незадолго до нашей размолвки, – деревья и коттеджи на переднем плане, холмы, тянущиеся вдоль берега, размываются в мягком свете по мере их удаления от зрителя. Людей на этой акварели видно не было, но у меня часто возникало такое чувство, словно я где-то там, просто вне поля зрения, занятая поисками антиков на берегу.