Яновский поддерживал:
— Говорят, законы кино… Сюжет… Действие… А в результате прет грошовая пинкертоновщина или идиотский Глупышкин. Да, Бестер Китон поумнее. Да, в «Нетерпимости» Гриффита есть не только постановочная роскошь, но и какая-то, пусть наивная, идея. Я видел несколько картин, которые меня, что называется, «забрали». Мне было интересно. Но я убежден, что кино способно на большее.
Всезнающий Степа Мельник, сославшись на вернувшегося из Москвы приятеля, впервые упомянул в одном из таких разговоров имя Сергея Эйзенштейна. «Молодой режиссер, из «лефовцев». В кино сделал «Стачку», теперь снимает фильм о девятьсот пятом годе. Говорят, интересно ищет».
— Если идет от театра, ничего не найдет, — запальчиво сказал Яновский. — Кино тогда и начнется, когда решительно порвет с театром.
— Живопись, — сказал Степа. — Глаз художника, его понимание пространства — вот что нужно в кино.
Довженко молчал и как бы не слышал спора, думая о своем. Он вступил в ту самую полосу молчальничества, неподвижности, когда его можно было «ставить пугалом меж подсолнухов».
Впрочем, о кино говорилось «на лужайке» не так уж часто.
Порою разговор начинался с архитектуры или с недавней премьеры, показанной Курбасом, а уходил невесть куда — к срокам прививки яблонь, к мелиорации южных степей или к ста тридцати рецептам приготовления украинских борщей, знанием которых гордился Степа, хоть сам ни одним из этих рецептов воспользоваться не умел.
Довженко часто вспоминал о Берлине, откуда недавно вернулся. В его рассказах, удивительных по осязаемой реальности деталей, оживал странный Берлин тех лет — только что прошедший через военное поражение и поражение революции. Берлин, который свергнул Вильгельма, убил Либкнехта, испугался Рот Фронта и начинал выращивать национал-социализм. Берлин девальвации денег и морали. Берлин валютчиков и спекулянтов, ханжей и проституток, голодных безработных и разбогатевших шиберов, мрачных карикатур и кровоточащей лирики. Берлин Георга Гросса и Эрнеста Толлера — мещанский и трагический в одно и то же время.
Не так давно, всего лишь за четыре года до приезда в Берлин, Сашко видел австро-германских солдат на своей родной земле. Тирольцы играли на губных гармошках. Ганноверцы строгали ребятам кораблики из сосновой коры. Баварцы хвалили украинский борщ на старом сале. В одном маленьком приднепровском городке жил, как водится, свой городской сумасшедший по имени Зейдель. Когда летними вечерами в городском саду начинал играть духовой оркестр, Зейдель приходил слушать музыку, и капельдинеры всегда пропускали его. Зейдель пришел и тогда, когда в деревянной раковине заиграл оркестр саксонского пехотного полна. Рядом с капельдинером стоял у входа молодой солдат в мышастенькой форме с примкну-тым к винтовке ножевым штыком. Солдат увидел, что Зейдель идет без билета, и остановил его. Сердясь и мыча, Зейдель продолжал идти. Приученный к порядку, солдат убил его штыком. На уличных фонарях висели нарушители комендантских приказов. Немцы собирались оставаться на Украине надолго; они наводили порядок. В деревнях, куда свои мужики еще не вернулись с войны, соскучившиеся по крестьянскому делу тюрингцы и вестфальцы чинили хозяйкам прохудившиеся плетни и крыши. Безмужние солдатки жалели бездомных и безъязыких мышастеньких парней. И когда у иных солдаток уже обозначились животы — немцы ушли домой. В Германии началась революция, в Киле восстали военные моряки, «Союз Спартака» призывал создавать Советы, кайзер бежал в Голландию; оказалось, что порядок нужно наводить не на Днепре, а на Рейне и Эльбе.