«Ерунда, — лениво защищаю себя. — Я честно работаю. Я продаю не себя, а свой труд. А ты, дорогая Антонина Сергеевна, стала бы рисовать это сытое ничтожество? — спрашиваю ехидно. — Стала бы, — отвечаю за неё. — Рисовали же Гоголь и Щедрин своих Собакевичей и Иудушек! Я же обнажаю суть председателя!» — Я оправдываюсь, точно попал под суд, пытаюсь вывернуться хотя бы перед самим собой, а ведь понимаю: если председателю понравится мой «патрет», значит, я приукрасил его.
Покорно, как бычок на верёвочке, шествую за председателем в его обихоженный, тёплый кабинет, пью чай с кренделями и ватрушками — на полдник, и только потом, ещё более сытый, с непролезающими внутрь, остановившимися у глотки ватрушками, снимаю с холста накидку. На меня смотрит толстый самодовольный человек, и я сам, своей рукой, чуть, совсем чуть приподнимаю углы губ — добродушие проступает ложью, как неумело положенная краска вместо природного румянца. Мне стыдно, но мой стыд — какой-то глухой, надкожный.
Вечером, в десятом часу, меня ждёт пир — с цыплятами, индейкой, капустным пирогом, разносолами, с партийными и профсоюзными руководителями — активом колхоза.
«Надо бы позвонить Тоше, что не приеду», — мелькает мысль, и, наверное, это не так сложно, но председатель разливает по рюмкам коньяк, произносит тост за настоящих мужчин и настоящих художников — то есть, надо думать, за меня. Он глядит мне в глаза из глубин своего сдобного теста и возносит меня! А следом за ним возносит меня до небес партийный секретарь, юркий, тощий человечек с рыбьими глазками, «патрета» не видевший и моих способностей не знающий. Таких человечков называют подлипалами. Они подпевают тем, кто бросает им кости и остатки пирога, вкладывая в подпевания все свои способности и весь свой страх: а вдруг им не кинут с пиршественного стола вкусный кусок?
Я морщусь, не скрывая своих чувств, и когда говорит председатель, и когда секретарь, но после первого же бокала с «полной жизнью», обжи-тающего меня, в паузе между патетическими тостами руководителей, председатель и партийный секретарь преображаются: теперь это мои лучшие друзья! Уже без удивления и без всякого чувства стыда воспринимаю собственные слова благодарности обоим, теперь я, я пристаю к ним с брудершафтом и клятвами о дружбе. И на меня нападает обжорство, когда запихивается в рот одновременно поросёнок вместе с пирогом и курицей. Я почти не жую. С удовольствием и гордостью под хлюпанье и чавканье слушаю хвалебные оды в мою честь. И ощущаю себя впервые в жизни настоящим мужиком. Лесть, неожиданно пришедшая первая слава — признание «народа», как преподносит это председатель, кружат мне голову, я — взрослый, я — великий художник, хи-хи-хи!