Шуры-муры на Калининском (Рождественская) - страница 114

Последняя ночь

Накануне отъезда Лида осталась ночевать у него в мастерской. Впервые за два года знакомства. Близкая связь их особо никогда не афишировалась, хотя все вокруг знали, что они, несмотря на эту пресловутую разницу во времени — так называла Лидка их разницу в возрасте, — ну как сказать — пара. Их отношения не обсуждались, они были вместе, и всё. Одна только Павочка иногда негромко тявкала в сторону Льва, но Лидка защищала его как могла. «Я тебя предупреждала, что так или иначе он тебя бросит, я тебе говорила, зачем снова боль?» — «Ах, ты ничего не понимаешь», — вздыхала Лидка, и взгляд ее туманился, ведь лучше, когда такое было, чем не было. Этим можно долго жить и греться. И улыбаться во сне. Грустить — ну и что, подумаешь! Зато знать, что было… Но Павочка лишь поводила плечами, будто ежилась, и забрасывала взгляд на потолок. Эмоции она тратить не любила, была слишком уж бережлива. Лидка же чувства не экономила. Они выплескивались через край, их необходимо было тратить, жизненно необходимо. И почти все без остатка за эту последнюю любовь выплеснулись на Левушку. Лида была уверена, что да, это последняя, такого, даже отдаленно напоминающего, в ее жизни уже точно не случится, никогда-никогда, а может, даже и в прошлом не было. Поэтому счастье на потом она уже откладывать не могла. При этом плохо понимала, на чем держались их отношения, что в них было такого необычного, абсолютного, живого, откуда шло столько взаимного трепета, всепоглощающей нежности, умения ценить моменты близости — не только постельной, совсем нет, а просто мгновений, когда они держались за руки. Их странное совпадение — их встреча через поколение, а то и через два — наполняло обоих дрожью и волнующим смятением, которое было не унять. Они могли подолгу молчать, и это прекрасное безмолвствие лишь усиливало любовь. И вот теперь их последняя ночь. Первая и последняя открытая, не урывками и прячась, а на виду. Когда все подруги и друзья в курсе, удивлены, обескуражены такой вот дерзостью, уверенные в том, что до такого в приличной семье поэта не должно было дойти. Не принято.

Что не принято? Так открыто любить? ТАК любить? Ставшая уже родной Левушкина мастерская оглушила Лиду пустотой и гулкостью, шаги отзывались эхом, которое рикошетило от стен и снова повисало в воздухе. В том углу, где раньше с пола до потолка громоздились полки с книгами, по-хозяйски встал ободранный веник, стыдливо прикрывший собранный из-под уехавшей мебели мусор. Устало поникшие в грустную робкую полоску занавески висели, словно озадаченные своим неизвестным будущим, казалось, что они за последнюю неделю выцвели намного сильнее, чем за все предыдущие годы. Не осталось ничего, кроме одиноко лежащего посреди комнаты матраса, все остальное было вывезено, распродано, роздано, выброшено. И пять перевязанных ремнями чемоданов, громоздящихся у входа, один из них Лидин — пускай и такая память от меня останется…