7 февраля. Вторник. Сегодня в музей пришел художник В.В. Верещагин. Мы стояли, рассматривая сундуки с Орешниковым, Котовым[871] и Сизовым. Он побежал прямо к Орешникову и начал сердито выговаривать о том, как и что происходило, когда он продавал коллекцию Подклюшникова в Нью-Йорке, в Америке. Начал ругать матерно тамошних мошенников, которые его будто бы так обошли и обдули, что старые вещи, чернильница и пр., как он упоминал, там остались даром. По его матерным словам выходит, что его будто ограбили. Я, прочтя когда-то в газете, что он там продавал старинные вещи, все-таки не совсем этому верил. Но теперь он уж сам сознался, что дело так и было и настаивал только, что его ограбили, что он потерял сорок тысяч и т. д. Орешников по верному чутью принял матерны на свой счет. Он кричал сердито, побледнел, дрожал. Все это происходило вот от чего. Орешников в разговоре с графиней Уваровой по поводу Щукинского музея, что он — дело спорта, а не науки, что впоследствии может быть продан за границу, против чего графиня спорила, а затем никак в доказательство упомянул, как русская старина продавалась в Нью-Йорке, кивнув на Верещагина, Орешников, стало быть, попал прямо в цель, и Верещагин потому теперь и бесится.
Хороша и графиня. Она тут же хвасталась, что братину, за которую была назначена цена в 150 рублей, она продала музею за 700 рублей. Помогая, конечно, бедным. Вот каково музею от его благоприятелей.
15 марта. Среда. Приходил в музей Филимонов, настоятельно желал меня видеть. Хотел идти на квартиру, но его обманули, сказали, что я приду в час, как и произошло. Зашел он в канцелярию курить. Сизов попросил меня идти к нему. Прихожу. Первые его слова: «Ну, — мир.» Подал мне руку и начал меня убеждать, что никогда, нигде он не говорил про меня ничего дурного (следовательно, всегда говорил), что всегда желал мне добра, что в Обществе истории и древности против меня действовали интриганы, а он ничего не знал. Не знал и дня моего юбилея 1 ноября, что все документы по этому делу (что никто не пришел поздравить меня) сохраняются и в них значится, что он, Филимонов, тут ни при чем. Вообще, все оправдывался во всем, раскаивался так сказать. Но утверждал, что всегда уважал меня и т. д. Потом хвастал о своих работах, которые будут скоро изданы. Орнамент какой-то он разобрал с самого начала, чуть не от Адама. Говорил о пропаже денег после Викторова и Лебедева в Обществе древнерусского искусства, что после Лебедева всего 3 рубля, а надо быть рублей 500, что он знает вора. Намек на жену Лебедева. Хвастал, как разговаривал с покойным государем, как он крикнул на ныне царствующего государя, когда тот, бывши в Оружейной палате еще мальчиком, полез было по железной двери вверх. Что, если увидит государя, то скажет ему, чтобы он уничтожил этот закон (право начальства увольнять подчиненного без просьбы, как уволен был Филимонов из Оружейной палаты). Закон не справедливый. Из всего разговора обнаружилось, что он потрясен своим увольнением и говорил, как помешанный. Сизов и другие так и объясняют, что он помешался. Но на мой взгляд его речи были те же самые, как и в прежние время — величайшее самомнение и хвастовство, парализованное теперь горечью отставки. «Я теперь не хочу служить, и если буду служить, то только в Оружейной палате.»