. Да, говорит, вот вы теперь проедетесь и напишете как народ понимает.
13 мая. Суббота.[257] Поехал в Петербург по предписанию. 14 мая приехал. Тотчас к Строганову. Посадил. Велико расположение, да толку в нем нет. Мне помнится, говорит, я вам сказал, чтобы вы приехали. Нет, вы не говорили, а то бы я приехал еще в апреле. Благодарил за письма. Все говорит слишком обще, мало фактов. Отвечаю, я бессилен и сам ничего не знаю. Одобрил мой план. Я говорю, путался между двумя мыслями — преследовать журнальные статьи, но это мне казалось будет журналистика, случайность. Я остановился на основах, теперь не могу продолжить, бессилен. Разговор пошел о теперешних крестьянских делах. Я обвинил чиновников и невежество. Рассказывал, что Щапов в допросах объяснил, что он написал и прочел речь в церкви на панихиде как-то вдруг, по какому-то бессознательному[258]. Но обвинял только во всем невежество и молился за убитых, как за жертвы невежества. «Вы теперь против власти. Но без власти быть нельзя. Вы не понимаете, что вы сами власть. Становитесь властью со дня „Положения“. Когда сделаетесь и вы властью, и против вас также будут восставать. Все равно — без власти нельзя. Ваше дело понять теперь свои права, свою власть.» Но, говорит, тут народу не было, были одни студенты. Я прочел, написал в минуту карандашом по увлечению.
У Кавелина отчасти тоже рассказывали и, между прочим, что его освободили и определили в Министерство внутренних дел. Я, между прочим, заспорил, что одно пока зло — чиновничество, что нужно местный элемент поднять. Строганов сам говорил, что нужно дать самостоятельность провинциализму. Я прибавил, что у нас не разделено государственное от моего, от личного, местного.
Обедал у Кавелина. Были Николай Тютчев[259], Городков[260] и еще какие-то, моряк Попов. Кавелин читал речь о дворянстве. В общем тоне она совершенно сходна с понятиями Строганова и ему должна понравиться. Понятие местного элемента у Строганова с аристократической точки, у Кавелина — с конституционной и, пожалуй, демократической, — сходно.
Утром, был у Вольского[261]. Соображаю теперь: что за элементы в моей душе в последние два-три месяца. С одной стороны, мученье, сомненье о письмах своих, куда и на что они годны. Затем ожидание командировки предполагавшейся. И тут же прошел как-то скорбно-мило унылый мой любимый мотив души. Сердце ноет уже давно. Все шатко и валко, все колеблется и никакой прочности. Грусть и грусть щемит сердце, буквально щемит. Поездки больны, как раны. Служба — совершенная рана, и кажется, кончу тем, что разорву со всеми этими обманами.