Крыло тишины. Доверчивая земля (Сипаков) - страница 59

— Клец-ки! Клец-ки!

Тогда Марка снова толкал своего сына в спину:

— Догони и еще раз повали его!

Как мне хотелось в это время крикнуть Клецке так, как всегда кричал он, если его побеждали более сильные: «А я татке скажу!»

Помню, еще до войны не любил Клецку мой отец. Бывало, как только выпьет — сразу берет тяжелый пест, кладет его на плечо и говорит:

— Пойду пузо резаное бить!

Тогда как раз Клецка болел животом, ему сделали операцию, и потому отец в злости называл его «резаным пузом».

После того как немцы забрали моих тату и маму, Клецка не пускал сына своего даже к нам в хату — боялся «связей» с партизанской семьей. Но тот все же прибегал — ему очень нравилось у нас, особенно зимою. В их хате были двойные рамы и стекла никогда не замерзали. А на наших, одиночных, всегда был толстый слой снега, который растаивал только при хорошем солнце, — Валя, когда скребла стекла, чтоб они были чистые, как у людей, наскребала с каждого окна чуть ли не по ведру снега. А как только солнце немного поворачивало и уже не попадало прямо на окна, по стеклам быстро начинали разбегаться во все стороны колючки — острые иголки льда. Они разветвлялись, будто деревья, закручивались, упирались друг в друга и уже дальше не шли — тогда от них отходили новые морозные сучки, будто какая-то неведомая сила торопливо гнала по ним холод. И к вечеру все окно было уже в этих ветках, которые, казалось, даже прогибались от снега. Вечером приходил Клецка. Ему было интересно, что у нас можно приложить руку прямо к замерзшему стеклу и держать ее, теплую, на снегу, пока она не захолодает. Отнимешь потом — и на окне, как гусиная лапка, отпечаток твоей ладони с растопыренными пальцами. За вечер мы ставили столько этих гусиных лапок — сначала на одном окне, потом на другом, — что, глядя в темноту ночи через эти отталые пятна, можно было подумать, будто по стеклам и в самом деле прогуливались гуси…

Особенно я невзлюбил старого Клецку, когда сразу же после войны, убедившись, что и отец мой, и моя мама не вернутся уже, он, увидев как-то в нашем сундуке почти новый шевиотовый костюм, в котором отец женился и после свадьбы берег его, надевал только по большим праздникам, хотел взять эту нашу память себе. Но тетка не дала.

— Так кому ты, дурная, беречь его будешь? Брат же не вернется, а этот сморкач еще мал, с ноготь еще.

— Пусть себе, — стояла на своем тетка, — но тебе его я тоже не отдам. Это же память сыну. Об отце память, о матери. Отец же в нем под венцом стоял. Когда-нибудь вырастет — пускай тогда и носит.

— Дурная, когда еще он вырастет… Я ему тогда новый куплю.