Мандельштам, Блок и границы мифопоэтического символизма (Голдберг) - страница 104

Эта постановка произвела большое впечатление своими излишествами. (Главный занавес шили на протяжении многих месяцев почти 80 швей[482].) Мандельштам в черновике стихотворения называет Глюка «мягким» и пробует эпитет «греческий». Если мы возьмем на себя смелость совместить эти два варианта, то получим: «Мягкий Глюк из греческого плена / Вызывает сладостных теней»[483]. Так становится понятно, почему муза трагедии Мельпомена плотно зашторила окна своей обители. «Мягкое», оптимистическое творение Глюка имело мало общего с древнегреческой трагедией. Как раз наоборот — в «Рождении трагедии» Ницше оно могло бы послужить замечательным примером выродившейся предвагнеровской оперы (см. гл. 7). Однако из оперной, тепличной атмосферы театральной конвенции и беспочвенного оптимизма рождается театральное чудо.

Сам Мандельштам использует это выражение применительно к театру Коммиссаржевской, где Мейерхольд ранее был режиссером: «Здесь дышали ложным и невозможным кислородом театрального чуда» (II, 101). Коммиссаржевская, согласно Мандельштаму, тяготеет к европейской традиции, но не видит дальше Ибсена. И, следовательно, ее «бестелесный, прозрачный мирок» будет оставаться чудом, заключенным в самом себе. Но Глюк — та самая европейская культура, которая нужна сейчас: Мейерхольд ставит его по-русски, с чрезвычайными оригинальностью и талантом, и так появляется театральное чудо, способное нарушить нерушимую границу между искусством и жизнью[484].

И опера Глюка, и стихотворение Мандельштама описывают чудо воплощения. В «Орфее», вопреки структуре мифа, Амур проявляет жалость к герою и повторно возвращает ему Эвридику. Опера завершается «апофеозом»: после трио (спетого в постановке Мейерхольда перед главным занавесом) открывается «Храм Любви»[485]. В стихотворении Мандельштама Эвридика воплощена в ласточке, которая падает «живая», т. е. благополучно вернувшаяся из подземного царства, на «горячие снега», покрывающие площадь за пределами театра. (Ассоциации с традиционной символикой ласточки, вернувшейся весной из подземного царства, усиливаются через очевидный контраст со стихотворением Мандельштама «Я слово позабыл, что я хотел сказать…». В нем не до конца вспомянутое слово бросается к ногам поэта в виде ласточки, прилетевшей из царства теней — мертвой, но с «веткою зеленой»[486].) «Хеппи-энд» Глюка, однако, пробуждает в «поэте» одновременно надежду и сомнение, особенно в последней строфе.

Кучера измаялись от крика,
И храпит и дышит тьма.
Ничего, голубка Эвридика,
Что у нас студеная зима.