Рассматривая этот интертекстуальный и интерперсональный узел, я попробую реконструировать самопозиционирование Мандельштама по отношению к Блоку в один конкретный день в конце осени 1920 г., а именно 24 ноября, когда он сделал в тексте поправки, которые привели к завершению стихотворения «В Петербурге мы сойдемся снова…» в том виде, в каком оно было опубликовано в «Tristia». Документ, иллюстрирующий этот момент, — подписанная и датированная рукопись, хранящаяся в собрании Ивича[503]. На том листке Мандельштам выписал чистовую копию самого раннего дошедшего до нас варианта этого стихотворения. Затем он внес ряд значительных и гармонизирующих друг с другом исправлений, четко определив (а по сути — сформировав заново) свое отношение к Блоку в этом стихотворении.
Предлагаемое здесь прочтение, конечно, ничуть не претендует на исключительность. Это могло бы быть лишь искажением мандельштамовской поэтики, в которой, как писал поэт в «Разговоре о Данте» (1933), «смысловые волны-сигналы исчезают, исполнив свою работу: чем они сильнее, тем уступчивее, тем менее склонны задерживаться» (II, 364). И все же емкий и центральный семантический и функциональный слой стихотворения еще только предстоит обнаружить, и раскрытие этого слоя имеет ключевое значение для того, чтобы адекватно понять отношение Мандельштама к Блоку в ту фантастически продуктивную для него осень 1920 г.
* * *
Если другие видели в Петербурге 1920 г. всеобщий маскарад или обширную сцену для монументальных реконструкций революционных событий, то Мандельштам — в стихотворении «В Петербурге мы сойдемся снова…» — видел в нем, похоже, потенциал для той инверсии маскарада, которая была telos’ом мифопоэтических символистов: для мистерии[504]. В мандельштамовском эссе 1922 г. «Кровавая мистерия 9-го января» Петербург будет представлен в виде амфитеатра, где разыгрывается мистерия революции 1905 г. В стихотворении же «В Петербурге мы сойдемся снова…» Петербург оказывается всесторонне открытым храмом («Я в ночи советской помолюсь»), что переносит в грозное настоящее и неизвестное будущее сокрытое откровение искусства, видимое тем, кто видит[505]. Явившееся говорящему эзотерическое видение погребенного орфического солнца, которое, скорее всего, то же «блаженное, бессмысленное слово», за которое лирический герой молится во второй строфе, определяет «мы» этого стихотворения как приверженцев мистериального культа. Их эзотерическое прозрение, однако, проходит мимо непосвященного, или невосприимчивого, «ты»:
В Петербурге мы сойдемся снова,