Оказывается, что в основе знаменитого мандельштамовского образа поэзии как диктовки лежит концепция восприимчивости Иванова. Мандельштам силится воскресить в памяти не метафизический или духовный идеал, а художественный прообраз, «звучащий слепок формы», который он должен ощупать и наполнить словами (II, 226). Однако и его «поэт» отвечает за свою подлинность перед Прекрасной Дамой — такой, которая одарена сверхъестественно безупречным литературным вкусом[659].
Откровенность, как было сказано, — нерелевантная для Мандельштама категория, но искренность не равна откровенности. В его поэзии ироническое встроено в искреннее. Для Блока, по его же словам, иронический голос разрушителен и подлежит преодолению. Блоковская поэтика предполагает искренность, основанную на непосредственности (immediacy) — непосредственности веры, равно как и непосредственности сомнения. Мандельштамовское же восприятие искренности сфокусировано на игре с непосредственностью и дистанцированностью, на напряжении между иронией и «иератической» самоуверенностью. То, как эти напряжение и игра реализуются в отношении к символистскому наследию, и было главным предметом настоящего исследования. Акмеизм Мандельштама переустанавливает границы и задает дистанцию, но делает это ради потенциальной энергии, вырабатываемой этим приемом. Волнующий «тяжелый» занавес, разделяющий жизнь и искусство, настоящее и прошлое, символистскую и акмеистическую поэтики, может тогда оказаться невесомыми листами вощеной бумаги, которые могут подниматься и опускаться по воле поэта, волшебным «бергсоновским» веером, аннулирующим пространственную, временную и концептуальную дистанции между явлениями.
В этой книге я рассмотрел, как в высшей степени одаренный поэт превратил материал потенциального страха (anxiety) во множество стратегий свободного творчества. Унаследованная традиция подобна для Мандельштама словесному сырью «Notre Dame»: это «тяжесть недобрая», из которой поэт может создать «прекрасное».
В конечном счете взаимодействие Мандельштама с мифопоэтическим символизмом происходит на двух взаимосвязанных уровнях. С одной стороны, мифопоэтический символизм функционирует как Weltanschauung [нем. мировоззрение], которое может сохранять привлекательность и значение для поэта или его лирического субъекта. «Женственная», исполненная хаоса песнь-сирена символизма остается всегда необходимым дополнением аполлонического, «мужественного» космоса, обеспечивающим целостность двуполого лирического поэта. С другой стороны, мифопоэтический символизм представляет собой исторический этап в развитии русской поэзии и поэзии самого Мандельштама с присущим ей набором мотивов, топосов и повествовательных структур, с собственным корпусом стихов. Если в первом смысле символизм продолжает обеспечивать внутреннюю бездну мандельштамовской поэзии еще долгое время после водораздела 1911 г., то во втором смысле символизм, дистанцированный через акмеистические «блуждания» Мандельштама, выполняет функцию самодовлеющего эстетического мира, благодатного источника всегда новой и созидательной игры.