…эллинский прообраз сохраняет ту неизмеримую ценность, что в нем в классически-поучительной форме отчеканены и все упомянутые переходы и битвы: разве что мы переживаем главнейшие эпохи жизни эллинского духа как бы в обратном порядке и теперь как бы переходим из александрийского периода назад, к эпохе трагедии[338].
Александрийская эпоха — те века поздней Античности, что примыкают к эпохе христианства, — часто ассоциируется с затхлыми библиотеками, учеными компиляциями и подражательным искусством. Ницше критикует этот период, находя в нем этос, близкий к рационализму и материализму XIX в.[339] Век же трагедии, по Ницше, характеризуется бесстрашным пессимизмом, готовностью смотреть в лицо ужасам бытия, даже если аполлоническое спокойствие сформировавшегося произведения искусства лечит от головокружения, испытанного на краю этой бездны[340].
Иванов безоговорочно принимает ницшеанский призыв начать новый трагический век. «Хор должен быть освобожден и восстановлен сполна в своем древнем полноправии», — утверждает он в одной статье[341]. А в другой провозглашает: «…мы должны отвергнуть себя и стать древними духом». «Ницше, корибант, — продолжает он, — первый провозгласил необходимость возврата»[342]. Однако, согласно Иванову, семя, из которого возникло пророчество Ницше, упало «на каменистое место современного богоневедения»[343].
Если для Ницше дионисийство — это вечный полюс в искусстве, то для Иванова оно связано с исторической религией[344]. Более того, в то время как Ницше отвергает христианство как ложное и порабощающее учение, Иванов видит сходство и даже генеалогическую преемственность между христианством и религией Диониса[345]. По Иванову, экстатическая религия страдающего бога Диониса стоит у истоков христианства с его собственным страдающим, умирающим и воскресающим богом[346]. Более того, современное христианство требует для своего обновления нового притока дионисийского начала[347].
В понимании Мандельштама Иванов своими религиозными экспериментами и религиозным синкретизмом участвует в тяжелейшем грехе его поколения[348]. «Время может идти обратно: весь ход новейшей истории, которая со страшной силой повернула от христианства к буддизму и теософии, свидетельствует об этом… <…> Что это: бред или конец христианства?» (СС, II, 314). И все же этот грех, эту амнезию поколения Мандельштам оборачивает во благо: здесь он находит миф, который структурирует его вторую книгу[349].
Это структурирование — неявный, зыбкий, хаотически разворачивающийся внутренний императив, но при этом оно представляет ощутимую всеобъемлющую целость