Послание к Римлянам (Барт) - страница 298

«Не считайте себя правыми, возлюбленные, но дайте место гневу Божьему! Мое дело созидать правду, и Я воздам! (Втор 32:35), говорит Господь. Если враг твой голоден, накорми его! Если он жаждет, напои его! Ибо поступая так, ты соберешь горящие угли на его голову» (Прем 25:21-22). Остановимся еще раз на понятии «врага». То, чего мы не должны делать, очевидно, самым ясным образом необходимо продемонстрировать на его примере. «Враг», как мы уже слышали (12:14), - это «другой» в его величайшей непознаваемости. Нам вроде бы необходимо здесь не сохранять мир. Вся темная загадочность ближнего, кажется, сосредоточивается здесь, все приглушенные чувства и пессимистические суждения в отношении ближнего становятся правильными, абсолютная невозможность выйти из биологически данной связи с ним, из связи борьбы, кажется здесь очевидной в тот момент, когда он противостоит мне как «враг», будь то личный или национальный враг, враг по образу мысли или классовый враг. Ибо кто такой «враг»? Псалмопевцы знали: враг - это в действительности не только конкурент, противник, неприятель, притеснитель, но и тот, кто, к моему ужасу, перед моими глазами творит объективную неправду, кто позволяет мне пережить известного человека именно как зло (12:17) в человеке и тем самым рекомендует мне воздавать злом за зло. Абсолютно оправданно Лютер видит в своем враге, римском папстве, не только одного врага, но одновременно и действие древнего злого врага. Абсолютно оправданно в страстных речах псалмопевцев именно перед Богом возникает «враг» как почти абсолютная величина, по отношению к которой они вопиют о мести Божьей! «Враг» - это тот, кто открывает мне глаза на то, что меня всегда тайно раздражает в ближнем. Он показывает мне все это как зло. Он показывает мне, что зло - это окончательное и собственное в известном нам человеке. Он показывает мне, что зло просто идет своим чередом без ограничения, без препятствия, без противоречия, без помехи изнутри или снаружи. Он вызывает бурный крик во мне о (не существующей) более высокой, сбалансированной, вознаграждающей праведности, об (отсутствующем) судье над ним и мной. Кто становится для меня этим кризисом, если не «враг»? Ибо «что мне делать», если я элементарно и потрясающе ощущаю, что любая вознаграждающая праведность не наступает? Что мне делать, если во «враге» мне становится ясно, что все то, что необходимо было бы «делать» по отношению к нему, может быть только злом, злом как делом высшей праведности, возникновение которой по отношению к «врагу» я так болезненно ощущаю? Зловеще близко здесь находится последнее, высшее искушение титанизма, искушение самому стать правым, самому начать борьбу за право, поставить самого себя на место невидимого Бога и стать для врага врагом, для титана - титаном. Кто сможет судить меня, если я поступаю так? Разве я, подавленный вопросом «кто дает мне право?», не продвинулся далее по указанной линии легитимного вопроса «что мне делать?»? Что мне еще делать перед лицом «врага», если не взять на себя замещение отсутствующего Бога в слове и действии, в силе закона и оружия, в политике силы и обороны, сердясь, наказывая, судя? Если человек может и должен осуществлять объективное право, то борьба за право неизбежна. Моральное, то есть основывающееся на этой предпосылке, опровержение хода мыслей Тирпица изначально обречено на провал. Именно так: возможность и долг человека творить объективное право поставлены под вопрос из-за смятения человека Богом. Конечно, можно попытаться «осуществить» объективное право по отношению к «врагу». Но это не может происходить без титанизма, без стремления к скипетру Бога, и нельзя не осознать, что это означает: через то, что человек, гневаясь, встает на стороне Бога, он вступает на поле, на котором господствует гнев Божий. Тайна «врага» заключается в том, что и его действие по своей сущности есть стремление схватить скипетр Божий. И он тем или иным образом жалеет о том, что не появляется высшая праведность. И он на линии вопроса «что мне делать?» продвинулся вперед к возможности и к решению собственной рукой установить эту праведность. Разве самый злейший враг всегда субъективно не предполагал, что его действия - объективно правы? Но тем самым он повредил мое правосознание, и именно это есть объективная неправота, которую он в моих глазах совершает, именно так он стал преступником по отношению к Богу и людям. Именно пламенеющий гнев Божий вложил в его сердце страсть (1:24), и этот гнев я вижу в нем. Тем самым и я охвачен им? То есть тем самым и я беру в свои руки сохранение права? Еще раз: я могу пытаться, возможно, я должен это делать. Разве я могу увидеть другую возможность, кроме возможности титанически встретиться с титаном? Но я не должен удивляться, если я в своей собственной титанической, трагической, вызывающей страх и сострадание судьбе должен осознать, что и я, намереваясь осуществить объективное право, совершил объективную неправоту. Именно желание созидания высшей праведности - это отказ от нее. Ибо «открывается гнев Божий на все нечестие и непокорность людей» (1:18), на их безбожие в зле и на их безбожие в добре, на моем враге и на мне, если я хочу быть врагом моего врага. Это критика милитаризма. Однако она касается и пацифизма. Кто освободит поле не человеческому гневу, но гневу Божьему? Кто осознает, что здесь (но и не только здесь!) речь идет о том, что человеческое действие вытесняется с поля битвы превосходящим действием Бога? Кто осознает, что нам не остается ничего иного в диалектике жизни (которая особенно живо становится для нас очевидной во «враге»), кроме того, чтобы спрашивать об объективной правоте? Это именно то, что нам, собственно, и должен сказать «враг». Он всего лишь развеивает последнюю иллюзию, согласно которой для нас, людей, праведность Божья могла бы быть «осуществляемой» иначе, кроме как во зле. Он противопоставляет ее нам в ее абсолютной удаленности, отчужденности и неисполнимости. Эта праведность проявляется во враге только в ее полном отсутствии, только как гнев Божий, сам Бог - только как Deus absconditus. Что я еще могу сделать по отношению к «врагу», руководствуясь критическим осмыслением, кроме как возвратиться от всего действия к изначальному бездействию, от всех ответов - к вопросу, от всего действия - к предпосылке? Какой жест я могу сделать (если мне запрещен удар), кроме абсолютно невозможного, непрактичного, никоим образом не рационализируемого жеста: если твой враг голоден - накорми его! если он жаждет - напои его! Это может только означать, в высшей степени необычно означать, что я именно через «врага», этого в высшей степени замаскированного Единого в другом, услышал сильнейший призыв прославлять Бога. «Мое дело созидать правду, и Я воздам! - говорит Господь». Как свидетельство этого «мое!» и «я!», как демонстрация в пользу именно во враге познанного грядущего права самого Бога, только Бога, чтобы обозначить, что «враг» поставил перед нами проблему, которая нас слишком сильно подавляет, так что мы смогли бы непреломленно разделять милитаристские мысли: если твой враг голоден - накорми его! если он жаждет - напои его! Нам знакома сразу же возникающая потребность практично-прагматично истолковать эту возможность как путь, метод и цель, как возможность. Но нам знакома и несостоятельность всех попыток утолить эту потребность. Любовь к врагу (этический парадокс «Единый в другом» осуществляется здесь самым недвусмысленным образом!) не должна проявиться как дело человека. «Раскаленные угли» должны быть собраны на главу врага, то есть наше действие должно вытолкнуть другого из его положения «врага» путем неотразимо осуществляемого давления. Другой, который и во «враге» скрытым образом есть Единый, должен быть вынужден выйти в качестве Единого из этой своей непознанности. Для этого я должен познать его как «алчущего и жаждущего». Я должен видеть, что он действительно (в том числе и тогда, когда он вроде бы еще должен торжествовать!) есть не что иное, как жертва своей трагической судьбы, побиваемая гневом Божьим, что объективное право, которое я ищу по отношению к нему, уже воздвигнуто. Другой в разбитом, разбитом Богом «враге» не может быть более неизвестным мне. В образе смерти он - Единый. Но это познание как действительное познание может быть достигнуто лишь через действие. Поэтому: накорми, напои его! Ты солидарен с пораженным Богом врагом. Его зло - это твое зло, его страдание - это твое страдание, его оправдание - это твое оправдание, и лишь то, что искупает его, может искупить и тебя. Хорошо все «действие», которое может продемонстрировать эту корреляцию между тобой и им, все то действие, по сравнению с которым то, чем обычно руководствуются титаны между собой, может быть понято лишь как бездействие. Итак, высота, на которую ты вступаешь, - это низина, а твое действие значимо только тогда, когда оно возвышается до высоты «любви к врагу». Особый интерес, который христианская этика испытывает в отношении любви к врагу, заключается в следующем факте: вопрос «что мне делать?» сталкивается с невозможностью материального ответа, он познает сам себя как вопрос об основании и цели нашего действительного действия, он обращается в тот вопрос, ответом на который может быть только сам Бог и Его действие. В этом заключается значение христианской этики как возвещения грядущего мира.