Странно, почему от всего этого возникало ощущение какой-то серости, несмотря на слепящий свет? Как будто лампы, чьи колючие лучи раздражали глаза, были не способны рассеять ночь, которую эти люди, вынырнувшие из наружной тьмы, приносили сюда с собой.
— Почему вы не едите? — поинтересовался он, чтобы как-то разорвать молчание.
— У меня еще бездна времени.
Курила она, как курят американки, с теми же жестами, складывая губы так же, как складывают их все женщины на обложках журналов и в фильмах. И позы у нее были такие же, и точно так же она приспустила свою шубку с плеч, приоткрыв черное шелковое платье и длинные скрещенные ноги, обтянутые светлыми чулками.
Чтобы как следует рассмотреть ее, ему не нужно было поворачиваться к ней. В этой закусочной вдоль всей стены было длинное зеркало, и они оба видели свои отражения, сидящие рядом. Но отражение было какое-то жестокое и явно чуть искаженное.
— А вы ведь тоже не едите! — заметила она. — Вы давно в Нью-Йорке?
— Уже с полгода.
С чего это он счел, что обязан представиться? Наверняка подтолкнуло его на это самомнение, о чем он тут же пожалел.
— Франсуа Комб, — произнес он, правда, не слишком-то непринужденно.
Она, несомненно, расслышала. Однако даже не шелохнулась. И тем не менее она жила какое-то время во Франции.
— Когда вы были в Париже?
— Погодите… Последний раз три года назад. Но я там была проездом из Швейцарии и прожила совсем немного.
Она вдруг оживилась:
— Вы знаете Швейцарию?
И тут же, не ожидая ответа, сообщила:
— Я провела две зимы в санатории в Лезене.
Странное дело, эти слова заставили его впервые взглянуть на нее как на женщину. А она с наигранной веселостью, растрогавшей его, продолжала:
— Вообще-то это не так ужасно, как думают. Во всяком случае для тех, кто оттуда выходит. А меня заверили, что я окончательно выздоровела.
Она медленно раздавила сигарету в пепельнице, а он снова взглянул на словно бы кровавый след, который оставили на сигарете ее губы. Почему в эту секунду он опять подумал об Уинни, которой никогда не видел?
Вероятно, из-за голоса, вдруг осенило его. У этой женщины, ни имени, ни фамилии которой он не знал, был голос Уинни, ее грудной голос, появлявшийся в трагические моменты, голос животной мольбы.
Правда, у его собеседницы он был чуть глуховатый, и это наводило на мысль о плохо зажившей ране, о боли, которой осознанно не ощущаешь, но которая таится, смягчившаяся и привычная, где-то в глубине существа.
Она что-то заказала негру, и Комб нахмурился: и в ее интонации, и в выражении лица проскальзывало неуловимое желание обольстить, которое он ощущал, когда она обращалась к нему.