Я смешался, покраснел, взглянул на мать, увидал ее и нахмуренный взгляд и, чувствуя всем своим существом, что врать нельзя, сказал правду.
— Ага, а я что говорил! — обрадовался «длинноносый» и, оттолкнув от корзины Елизавету, стал переваливать рыбу в мешок.
— Да врет он, чего врет-то! — закричал Костя. — Испугался и наврал со страху!
Но «длинноносый» не слушал, наполнив мешок рыбой, взвалил его на спину и ушел.
С тех пор минуло сорок лет. И вот случай привел меня туда с ярославскими писателями Виктором Московкиным и Иваном Смирновым.
Волга. Церковь. Село. Все так же. И дом Курпатовых тот же, только нет примыкавшего к дому большого строения — хлева и конюшни, так что сразу за домом большое небо. Поднялся на второй этаж, постоял в комнате, в которой когда-то жил с братом, куда к нам приходила миловидная Шура со своей гимназической тетрадкой. «Юлий Генрих Циммерман, Циммерман, Циммерман!» Теперь в этой комнате жил тракторист. Постель была заправлена во все чистое, и, наверно, поэтому хозяин в одежде спал на полу. Увидя меня, поднялся. Я объяснил, почему здесь. Он не удивился. «Смотрите», — сказал. И я смотрел.
Костю, — своего друга детства, теперь, конечно, такого же пожилого, как я, не застал. Он лежал в ярославской больнице.
Впечатления от этого посещения Рыбниц вылились в рассказ «Засвеченная пленка». Я не говорил с Костей о его жизни, но не так уж трудно было представить ее мне, прожившему более пятидесяти лет, да еще если рассказ выстроен на контрасте с благополучным гостем, каким явился я. Причем, что любопытно, повстречай я Костю, вполне возможно, рассказа «Засвеченная пленка» и не появилось бы.
Выдумать характер, не отталкиваясь от живого человека, трудно. Но и списывать с живого, да еще близкого человека, нелегко. Во-первых, потому что, если даже и точно спишешь, то таковым себя «живой человек» не считает. (Я уж не говорю о том, что покажешь его отрицательные черты. Тут беда!) Кроме того, он недоволен еще и тем, почему это именно его вывел писатель. Что, больше не было других, что ли? Поэтому я всегда чувствую себя связанно, когда беру персонаж с натуры. Хотя, если вдуматься, то чего же ему обижаться? Ведь это единственный случай, когда он может остаться на какое-то время после своей смерти в сознании живых. По крайней мере, прообразу «деда Щукаря» обеспечено бессмертие.
Рыбницы многое оставили в памяти. И то, как бегал за три километра в школу, на кукурузо-паточный завод «Красный профинтерн», и как в Рыбницах праздновали «Третий спас» осенью, и дрались кольями, сначала у себя в селе, а потом на третий день с селом Бор (это тоже вошло в «Ненужную славу»), и как я там прочитал «Детство Темы» и «Гимназисты» Гарина-Михайловского, и это там я увидел на песчаной отмели утопленника в больших охотничьих сапогах, которого вытащили неводом рыбаки. Там я стал «левым форвардом» в нашей рыбницкой команде, и там от удара у меня выскочил из сустава большой палец, — играли мы босиком. И там познакомился с Сережей Титовым, способным пареньком, художником, и сам стал было рисовать. Многое осело в памяти, но лежит на ее дне, как мертвый капитал. Впрочем, почему же, — все это действовало на воображение, помогало ему развиваться. Ничто для писателя не бывает бесполезным.