Алексей молча остановился около нее.
Так было уже не раз: увидев его, она пыталась встать из-за стола, на пьяном лице появлялось жалкое подобие улыбки, она покорно заплетающимся языком просила: «Уведи, Алеша, уведи меня отсюда».
Он помог ей встать, сосед поднял голову, уставился на Алексея белесыми глазами. Алексей повел жену под руку к выходу, чувствуя на себе взгляды, слыша позади смешок, ядовитые словечки. Разбитной блондинистый парень, «зеленыш», как отметил Алексей, в распахнутом полупальто сидевший у выхода, нагловато крикнул:
— Эй, майор, чего уводишь милашку?! Пусть посидит с нами! — И кому-то подмигнул.
Остановиться, сказать ему, «зеленышу», что́ он во всем смыслит. Знает он, что такое — война? Например, Зееловские высоты? Ходить по нескольку раз в атаку? Поток раненых — легких и тяжелых… И что такое хирургическая сестра передового санбата? Операции — днем и ночью, морфий, спирт? Где режут руки, ноги, перекраивают, сшивают?.. И — кровь, кровь… Да, да, война одних уносила в окопе, сразу, другие умирали от ран позднее — через день, месяц, годы… Одни страдают долго, до могилы, от физических ран, другие… Да, у нее другая рана… «Валя, Валя, только больше не надо, не надо так!» — «Не буду, не буду, Алеша!.. Ладно. Но ведь ты туда, на Зееловские?.. Я боюсь за тебя, за всех… Мне страшно! Закрою глаза — и колесом: руки, ноги, кровь… Мензурка, всего мензурка спирту — легче, Алеша!..»
Сколько он был в этом забытье, остолбенело замерев? Верно, секунды. Нет, этому блондинчику явно не пришлось воевать… Да и кто тут тебя поймет? Людям чаще события видятся внешние, а в глубь их заглянуть им не всегда дано…
Ему повезло: подкатило такси — редкость в областном городе, да еще на окраине, — и он усадил Валю. Шофер довез быстро, но не удержался, обернувшись, осклабился, показав желтые зубы:
— Подгуляла? Бывает!
Алексей молча расплатился. А она все пыталась объяснить:
— Понимаешь, Алеша, с войны… Он без руки. А как ему — грузчиком-то?
Дома Валя в таких случаях становилась до навязчивости мягкой к девочкам, часто плакала, обнимая и лаская дочерей, порывалась что-то им рассказать, давнее и, видно, трогательное, но подступали слезы, она вяло, неуклюже взмахивала рукой, будто перебитым крылом, и умолкала. Через минуту снова усаживала девочек на диван и заплетающимся языком начинала: «А вот мы с папой…»
Алексей с болью и содроганием наблюдал за тем, как относились к матери дочери: Марина, подстриженная, с белым бантом, прямая и открытая по характеру, нервничала, старалась увильнуть от материнских ласк; в ее движениях, во взгляде отец читал не жалость, что мог бы предположить и что ему казалось естественным, а брезгливость. Полная и добродушная Катя, с русой косой, ластилась к матери, обнимала, но Алексей догадывался: дочь делала это по своему уступчивому, жалостливому характеру. И хотя он пытался не раз говорить себе, что девочки уже взрослые — старшей девятый, младшей — восьмой — и они все понимают, но в такие минуты почему-то злился на них. Да, злился: они должны бы относиться к матери без оскорбительной жалости и брезгливости. Злился на себя, потому что не мог, не умел объяснить им, своим детям, как и тому парню в буфете и шоферу такси, то большое, главное, человеческую какую-то тайну, что одному дает силы для взлета, другого толкает в пропасть… Или всегда так было и будет: человек сам идет к своему концу?..