Янов считал самым унизительным вызвать к себе жалость. Уж лучше бы гнев, возмущение, даже прямое отвращение. Лучше потому, что знал: сознание, мозг способны во всеоружии встретить любое из тех проявлений, только не жалость. Жалость есть жалость…
Он на минуту задумался. «И все-таки почему — жалость?» Оттого, что замечают: стал желчным, раздражительным, хотя стараешься это скрыть? А им всем, и майору, и генералу Василину, и другим, естественнее всего, конечно, отнести подобные симптомы за счет «последствий недавнего прошлого», твоей опалы. И одним из них, таким, как майору Скрипнику, становится жалко тебя, они смотрят на тебя с состраданием, благо оно лежит в котомке человеческих чувств сверху.
Вот говорят о революции в военном деле. И она, верно, идет, иначе не может быть. Сегодня в газете вычитал… Хорошо, бойко журналист выразил мысль — веление времени! Видно, «Катунь» имел в виду, новую ракетную систему. Что ж, правильно. Инженер-подполковник писал… Любопытно. И подпись любопытная: Коськин-Рюмин…
В затылке дернуло, заломило. Янов вытащил из кармана продолговатый флакон — теперь всегда носил его с собой, — высыпал на ладонь сразу две серенькие, как пуговки, таблетки, проглотил и под новый дёрг произнес:
— Но ее, революцию-то, надо еще совершить! В этом — главное.
Снова его взгляд скользнул по кабинету, теперь по одной правой стороне. Глобус у двери, на котором сейчас, в ярком свете, не видно ни первозданной зелени материков, ни лазури океанов. Карта, затянутая шторой, и на ней — расплывчатый теневой крест оконного переплета. И он мысленно представляет те «паучьи гнезда». Так он называет их. Базы… И он, не видя карты, наизусть может повторять одно за другим их названия… И в его воображении уже рисуются типы базирующихся стратегических бомбардировщиков, истребителей сопровождения, заправщиков… За всем этим ему, Янову, виделось большое и страшное, что может вместить в себя всего одно короткое слово…
Они, эти «паучьи гнезда», в строгой и известной закономерности, видимым кольцом, точно удавкой, окружают Советскую страну, Родину. И только на севере, от Камчатки до Гренландии, кольцо не успело или не смогло замкнуться.
Война! Это слово страшило его тем, что за ним тотчас чередой вставали леденящие душу картины, которые видел на пути от западных границ до Волги и обратно. Война прошла по самой «цивилизованной» части страны дважды, как прокатывается морская волна по молу — прямая и обратная. Но чаще перед глазами вставали немногие ее картины, а всего чаще — одна… Воевать ему не пришлось: так случилось, что перед самым сорок первым его, корпусного генерала с тремя звездами в петлицах, вызвали в ЦК. Говорили недолго: принимайте главное артиллерийское управление. Связующее звено между войсками и промышленностью. И он занимался вооружением, боеприпасами. Он сидел в тылу и в шутку называл себя «тыловой крысой». Но сидел так, что сутками не заявлялся домой, в переулок на Арбате, успевал только прикорнуть на часок-другой в маленькой, точно клетка, комнатушке позади кабинета. Да и что делать дома? Там одна Ольга Павловна, тоже занятая днем и ночью — работа в школе, дежурство в госпитале. Сын Аркадий, капитан-артиллерист, на фронте, дочь в Саранске — эвакуировалась с заводом. Квартира выглядела запущенной, нежилой. В четырех комнатах не царил тот знакомый до скрупулезности, «вылизанный», но близкий, всегда желанный порядок. Коридор был заставлен разной утварью, ящиками, коробками; на кухне посуда — стопки ее заставляли в беспорядке плиту, навалом громоздились в раковине и посудомойке; письменный стол, батарею справочных книг, рядком стоявших на нем, покрывал толстый слой пыли; в подарке рабочих одного из заводов — бронзовом чернильном приборе (медведь, сгорбившись, тащит лукошко) — чернила высохли — фиолетовые спекшиеся комочки под крышкой в лукошке искрились микрозвездами. Наполовину готовая рукопись «История русской артиллерии», тоже пыльная, сиротливо лежала на столе, листы пожелтели по краям, будто намоченные в кислоте.