Три Александра и Александра: портреты на фоне революции (Иконников-Галицкий) - страница 141

Не знаю, как в ванную и в столовую, но в кабинет прадеда точно наведывался Павел Николаевич Милюков. Основатель и лидер Партии народной свободы, министр иностранных дел первого Временного правительства жил по этой же лестнице, соседом был. Сохранилось предание, что, покидая заснеженный и голодный революционный Петроград, Павел Николаевич отдал Иконниковым-Галицким на сохранение кое-что из вещей, в частности, скрипку, на которой сам музицировал. Лежала она на антресолях старой квартиры, перележала и нэп, и репрессии, и блокаду, и сейчас у меня тоже в кладовке на полке лежит, навевая философские мысли о странностях взаимоотношений вещей и их хозяев с вечностью. Вот к этой деке, к этим струнам прикасались пальцы, и через них дышал дух. И пальцы истлели, и дух отлетел Бог знает куда, а вещь почему-то существует…


В декабре 1915 года сюда вселились. Думали, что надолго. А через две недели Пётр Сергеевич, хозяин, умер. Так, внезапно: после обеда, в столовой, наклонился что-то поднять – и упал. Сохранилась кипа телеграмм с соболезнованиями, утешениями и прочими произведениями некрологического жанра. Тогда была война. Прошёл год. Отрёкся государь. Ещё через год начался голод. Потом террор. Дом на углу Бассейной и Греческого стал пустеть – как и весь Петроград. Уехал Милюков. Гумилёва расстреляли. Одоевцева с молодым мужем Георгием Ивановым готовилась к эмиграции. Только в двадцать втором году Питер стал оживать, непохожий на прежний «блистательный Санкт-Петербург», новый, советско-нэповский. В Дом и в Квартиру потянулись новые жильцы.

Это советские неологизмы – «съемщик, жиличка». В каждой комнате завелось по съёмщику, то есть по семье. Бывшим хозяевам разрешили проживать в двух комнатах. Вдова и её сын, научный сотрудник Ботанического института, «уплотнились» в столовую и в будуар. В этих загромождённых скрипучей фамильной мебелью хоромах в 1925 году поселилась ещё одна жиличка: молодая красавица с удивительно мягкими волнистыми волосами, собранными в длинную косу, – моя бабушка Вера Александровна. Внучка крепостной крестьянки вышла замуж за сына богатого помещика; хотя бы за это – спасибо революции! Через семь лет родилась моя мать, тоже Вера, а вскоре после этого бывшая хозяйка квартиры, Надежда, отошла в мир иной, и памятью о ней остался портрет в раме чёрного дерева на стене: великолепная дама в корсете, в жемчугах, с какой-то фантастической старорежимной причёской и простодушно-припухлым овалом юного лица.

Остальные комнаты жили своей жизнью, меняя обитателей.

Больше всего повезло Кабинету. Вначале на его двадцати восьми метрах обосновалась обширная семья то ли из Житомира, то ли из Бердичева, потом они съехали, и комната каким-то образом перешла в ведение Александринского театра. Перед войной в ней поселились скрипач из театрального оркестра Яков Израилич и его жена Берта. Эти сохранились надолго, и их я помню. Он был смирный, очень интеллигентный худенький плешивый старичок; она – как бы в противовес и в дополнение – толстая старая еврейка с местечковым акцентом и тяжеловесной походкой, ценительница чеснока и лука; топая по коридору на кухню, она любила громко утробно рыгнуть. Мужа своего, музыканта, называла Нюсей. В середине шестидесятых Берта с Нюсей получили квартиру, и в Кабинет вселилась семья молодого провинциального актёра, только-только приехавшего откуда-то с юга в Ленинград. По утрам бывало слышно, как актёр произносит трудные словосочетания и скороговорки; голос его звучал, как раковина. Впоследствии я часто слышал по радио этот голос, красивый, глубокий, барский. Актёр стал известным, даже получил «народного». На кухне актёр варил себе яйцо всмятку: стоял с часами и смотрел строгим взглядом, в положенное время снимал кастрюлечку и уносил свой завтрак в комнату. Звали его Николай Мартон.