Я родился в два часа в ночь с 30 июня на 1 июля. То есть, как истинный мужчина, я в доме появился ночью.
Я был единственным ребенком, хотя мать хотела иметь по крайней мере четверых. Но маленьким я так орал, что она решила, что лучше иметь одного, чем четверых с глухой мамашей.
Как ни странно, я не разговаривал до двух лет. Родители страшно волновались по этому поводу и понесли меня на консультацию к профессору Домбровской, великому педиатру, которая когда-то преподавала моей матери педиатрию, когда та училась в медицинском. Это была крупная седая женщина с громоподобным голосом, очень похожая на Фаину Георгиевну Раневскую. Жила она в большой, типично московской квартире одна, если не считать домработницы и кота.
– Совершенно нормальный ребенок, – сказала она после осмотра.
– Ради бога, извините, что мы вас побеспокоили, профессор, – произнесла мать, – но он же ничего не говорит!
– Значит, ему не о чем с вами разговаривать! – мудро заявила Домбровская.
Второй раз меня принесли к ней в четыре года. Я упал с дивана. Бабушка моя, Полина Савельевна, жила в коммунальной квартире на Нижней улице, в доме работников МПС. Окна ее комнаты выходили прямо на Белорусский вокзал. Как она там жила, понятия не имею. И днем и ночью слышны были гудки паровозов и станционные объявления. Прямо около окна стоял диван. И я вечно прыгал со спинки этого дивана на подоконник и как заведенный орал не переставая: «Поезд апавляется в пять в минут!» и еще «Сталино-Фили! Без астановков!». Ну, и однажды я допрыгался и со всего размаха ляпнулся лбом о мраморный подоконник. И у меня, как вспоминала моя мать, выросла такая шишка, что ее можно было запросто принять за вторую голову. Перепуганные родители тут же помчались со мной по врачам, которые все как один сказали: «Резать!» Отец сказал, что, пока не скажет Домбровская, ни на какие операции он согласия не даст. И меня опять понесли к ней.