Ф. И. О. Три тетради (Медведкова) - страница 60

Интересно, что историческая часть книги открывается видением, на месте Москвы, первобытного леса. А заканчивается она этими самыми переименованными улицами. То есть время сжато: еще недавно тут ничего не было, и вполне вероятно скоро опять ничего не будет (диалектика природы, по Энгельсу).

Из предметов еще помню каретные часы пушкинской эпохи (почему-то мама говорила, что они принадлежали Баратынскому) и другие часы-брегет: те и другие пропали.

Кроме того, до сих пор имеется несколько фотографий.

Вот Миша и Гитя вдвоем. Вид у них такой, будто они немного пьяны. Не улыбаются, не позируют и друг на друга не смотрят. Друг до друга не дотрагиваются, а видно, что пьяны именно от своей близости. Глядя на их фотографии, я краснею. Таких лиц, такого выражения, я никогда нигде не видела. На одной из фотографий, где они вдвоем, надпись на обороте: «У меня одно желание быть вам такой же близкой, дорогие папа и мама, какою я стала Михаилу. Гитя. 18 марта 1933 года. Москва». Это через два месяца после свадьбы.

А вот они уже с маленькой Лилькой.

А вот Лилька в платье с бантом. Бабушка Елишива прекрасно шила (Елишила), и у Лильки были самые красивые платья.

Ресницы у нее такие длинные и черные, что кажутся влажными.

9 апреля

1. С раннего детства я знала, что мама сирота. У нее не было мамы, то есть того, что было у меня. Я была счастливее моей мамы. Все на свете были счастливее моей мамы. Потому что большего счастья, чем иметь маму, нет на свете. Но кто же тогда мою маму родил? Наверное, папа. Потом я узнала, что не просто мамы нет, а что ее убили: мамину маму, красавицу Гитю, убили фашисты. Из Симферополя каждый год мы ездили на «такой-то километр», останавливались нигде, на обочине, между двумя цветущими или плодоносящими дикими абрикосами в зависимости от того, ездили мы до или после моря, вылезали из машины, мама в слезах (она начинала плакать, как только еще в Симферополе садились в машину). А там, так запомнила, на этом месте, не было ни камня, ни имен, ничего, только канава, и мама в эту канаву у обочины «на километре» бросала охапку цветов и говорила мокрыми губами всегда одно и то же: «Папа не верил, что ее убили. Он говорил – она была такая красивая, что ее не могли убить. Ее, наверное, увезли в Германию, и она где-то там живет». И сморкалась красным носом. А у меня в голове увязалось: убили красивую. Мне казалось, что потому и убили, что была красивая. От одного слова, одной мысли «красивая» становилось страшно и скребло в горле. Раз красивый, значит, смерть и канава.