Жан Расин и другие (Гинзбург) - страница 105

И ненавижу я не нрав его надменный,
А самого его…
Вот роковой удел плодов кровосмешенья;
Во чреве матери вступили мы в боренье,
И муки той поры вещали ей без слов
О распрях будущих обоих близнецов…
Мне было б жаль, когда б он уступил мне трон:
Хочу, чтоб он бежал, чтоб был унижен он.
Знай, ненависть моя не знает послабленье,
И мне приязнь его страшней, чем озлобленье.[23]

Вот уж поистине крайний пример по-августиновски понимаемой изначальной испорченности человеческой природы! При такой в буквальном смысле слова утробной страсти немного остается возможностей для просветляющей работы разума, для возвышающих усилий воли, для свободного деяния. С человека снимается ответственность за его собственные решения и поступки – она ложится на тех, кто вдохнул в него губительные страсти, кто поразил его слепотой и подтолкнул к преступлению: на всесильных, жестоких и несправедливых богов.

Иокаста ощущает себя невинной жертвой божественной насмешки и божественного гнева:

О боги, неужель невольная вина
Ваш неизбывный гнев терпеть обречена?
Как сына моего могла в тот час узнать я?
Вы сами привели его ко мне в объятья.
Лишь вашей волею стал мой удел таков.
Вот справедливость их, всевидящих богов!
Они доводят нас до грани преступленья,
Велят свершить его и не дают прощенья!

Это куда ближе к пожеланиям Вольтера, чем корнелевская вера в умопостигаемо правый суд небес. И даже ближе к духу древнего мифа и к Софоклу, чем к Еврипиду, у которого ненависть братьев имеет хоть и не самое обыденно-трезвое, но все же логически внятное обоснование: отцовское проклятье. У Расина же, напротив, Эдип хотел быть беспристрастно благожелательным к обоим сыновьям и потому завещал им править по очереди, сменяя друг друга на троне полюбовно. Словно бы и нет никаких внешних препятствий к тому, чтобы братья жили в согласии, их несчастная мать – в покое, а город – в мире. Всему виной только губительная, неодолимая страсть.

Впрочем, не совсем так. Расин ведь с отрочества готов был и умел, не теряя внутренней независимости, вести себя сообразно тому, чего от него ждали. Он был верным и убежденным янсенистом с Робером д’Андийи и Антуаном Леметром, беспечным бумагомаракой с Лафонтеном и аббатом Левассёром, благочестивым тихоней с дядюшкой-викарием, прилежным и благонамеренным одописцем с Шапленом. В качестве драматурга мольеровской труппы, солдата в войне театров, он должен был добиваться победы – то есть нравиться публике. А для этого не противоречить слишком резко и открыто ее установившимся представлениям о прекрасном.

Такого риска неоперившийся дебютант не мог себе позволить. И это было не только тактикой. Расин и сам еще во многом разделял вкусы своей публики, воспитанной на корнелевской трагедии и прециозных романах. И в первой своей пьесе он рвет с этими понятиями не слишком радикально. В «Фиваиде» есть и политическая интрига, совсем в духе Корнеля: Креонт, брат Иокасты, сам мечтает о короне и потому растравляет взаимную ненависть племянников с точным расчетом, что они истребят друг друга и тем откроют ему путь к власти. Так слепая страсть, ниспосланная велением небес, получает и вполне земную, человечески объяснимую мотивировку. К тому же очевидно, что хозяйки прециозных салонов и их гости не смогли бы принять пьесу, в которой вовсе бы не было любви. И вот действие еще осложняется нежным чувством Антигоны и Гемона, сына Креонта. Гемон вздыхает по Антигоне и беспрекословно ей повинуется по всем законам прециозного служения даме. Мало того: оказывается, что и властолюбец Креонт томится по Антигоне и становится, следовательно, соперником собственного сына. А в сюжет, который Расин старался ограничить непосредственно враждой Этеокла и Полиника, не продлевая его ни назад, в историю их родителей, ни вперед, в историю их сестры Антигоны, тем самым приходит все-таки и побочная линия. И изъясняются персонажи соответственно. Антигона даже к брату обращается: «Жестокий!», упрекая его, что он недостаточно ее любит, – обычное словоупотребление прециозных отвергнутых обожателей.