Воззрения Достоевского на европейскую историю, или, скорее, на своеобычно строптивую роль в ней Германии, оттого, что блистательны, не перестают быть истинными. Мне кажется, я вижу в его толкованиях вольности, односторонности, даже ошибки. Когда он заявляет, например, что развитие римской идеи единения привело к утрате революцией существенной части христианских основ, мне представляется, что он путает христианство с церковью, как перепутала их и сама революция, поскольку никакой культ разума, никакая ненависть к клиру, никакое разнузданное глумление над догмами и преданиями позитивных религий в целом и «отродьем блудницы» в частности не помешали тому, что в основании революции, несшей в себе руссоистский дух, сохранилась добрая часть христианства, христианской всемирности, христианской отзывчивости. Недаром мадам Ролан[24] в своём письме к папе говорит о «тех евангельских основах, что дышат самой чистой демократией, самой нежной любовью к человеку, самым совершенным равенством». Несложно также заметить, что любой руссоизм, любой радикальный демократизм, любое революционное эпигонство до сих пор, чуть что, тут же принимаются морализировать в христианском духе, даже сознательно приглашают христианство в свидетели. И наконец, что-то ведь должен означать тот факт, что Германию, Германию этой войны, противник, лагерь «цивилизации» мог упрекнуть в язычестве и тайном поклонении Одину. Мне думается, что-то это всё-таки означает, ведь и у нас бытует присловье, что единственные, дескать, христиане Германии — это евреи. Что же до отношения немецкого духа к римскому миру, то, как мне кажется, из двух крупных, символических немецких коллизий и ревизий Достоевский видит только одну, вторую пропуская, пожалуй, умышленно; видит коллизию «Лютер в Риме», но не видит другой, для иного немца ещё более дорогой и важной, — «Гёте в Риме», каковым намёком в виде формулы здесь придётся ограничиться.
Аперсю Достоевского щедро и односторонне, но глубоко и истинно, если к тому же не забывать, что истинные мысли в разные времена истинны в разной степени. Достоевский записывал свои размышления под впечатлением личности Бисмарка, через несколько лет после Франко-прусской войны, и тогда они были истинны в высокой степени. В межвоенный период они интенсивность истины утратили; мы их читали, и они не особо нас затрагивали, мы их толком даже не чувствовали и не понимали. Сегодня нам и читать-то не нужно, чтобы наполниться их пониманием, созерцанием их истины. Ибо это мысль войны, мысль военной правды, и в военное время мысль о «стране протестующей» вспыхнула во всей своей мощной силе истины, озарив каждого; с первой же секунды на этот счёт воцарилось полное и всеобщее единодушие: Германия тут согласилась с врагами, и не только с внешними, но и с так называемыми внутренними, с теми из наших умов, что протестуют против германского протеста, с доверчивой любовью обратив взор на европейский Запад; к ним мы ещё вернёмся. Повторяю, все — и друзья, и враги — видели и видят вещи одинаково, хоть и оценивают их по-разному, поскольку тут, как хотите, разница. Сказав, например, в своей военной книге