Размышления аполитичного (Манн) - страница 256

Не затрагивает политика и то, что именуют человеческим достоинством; верить, будто при республике будут жить «достойнее», чем при монархии, нелепо. Но политиком становятся только ценой того, что в это верят.


* * *

Представления о человеческом, о том, что достойно человека в социальном отношении, отнюдь не незыблемы и в цивилизованном мире. Привыкший к произволу русский человек, приехав из страны, где деспотическая коррупция мешается с демократической, жалуется на нехватку личной свободы в Германии, поскольку, даже если он сунет в окошко банкноту, его всё-таки не обслужат вне очереди. Порядок, антикоррупционная справедливость, таким образом, оскорбляют его человеческое достоинство, род свободы; и русского человека можно понять. Равенство — вымышленное, искусственное состояние, поддерживаемое тем, что реальное, естественное распределение сил по возможности отрицается и для виду отменяется. Равенство и свобода — но об этом говорилось уже слишком часто, — разумеется, друг друга взаимоисключают; что же до братства, оно, коли покоится на равенстве, нравственной ценности не имеет.

Называть союз демократии с абсолютистским государством неестественным и позорным значило бы бороться с русско-французским альянсом никуда не годным оружием. Только политик, то есть человек, до абсурда преувеличивающий и не понимающий значения форм государственного устройства, может объявлять демократию и автократию человеческими противоположностями; только ему неведомо, что подлинная, то есть человечная, демократия — дело сердца, а не политики, что она братство, а не свобода и равенство. Кто самый человечный человек, разве не русский? Разве не его литература самая человечная из всех, святая в своей человечности? Глубинами души Россия всегда была демократической, даже христиански-коммунистической, то есть была настроена на братство, и Достоевский, кажется, считал патриархально-теократическое самодержавие более сообразной этому демократизму государственной формой, нежели социальную атеистическую республику.

Мне думается, союз этот — мезальянс не столько с французской, сколько с русской стороны, ибо с точки зрения человечности демократия сердца намного выше демократии принципа и гуманистической риторики; и не моё дело по-человечески оправдывать политическое взаимодействие России с Францией, стремиться найти крепкие человеческие для него обоснования; это целиком и полностью дело нашего литератора цивилизации, который с означенной целью играет словами, словом «демократический», к примеру, коему по потребности и по желанию придаёт то религиозно-человеческий, то рационально-политический смысл, или словом «психологический», лукаво утверждая, что русскому и французскому духу в равной степени свойствен «демократический» жанр психологического романа, как будто общедоступная элегантность французской социальной критики имеет что-то общее с русской природой и душой. В число бессовестно-безапелляционных заявлений литератора цивилизации, конечно же, входит и такое, будто человечность русских писателей, великую русскую литературу лучше всего понимают и чувствуют во Франции, — заявление наглое, безответственное, пальцем в небо, чтобы всё сошлось, чтобы требования господина Пуанкаре к царскому правительству, касающиеся гарантий на уступку Эльзас-Лотарингии и Саарского бассейна, получили оправдание и приобрели фундированный вид. Первым о «святости» русской литературы сказал датчанин, Герман Бант, чего я не знал, тоже назвав её святой в «Тонио Крёгере». Покажите мне хоть одного француза, который мог бы