ников в смущение, своим обращением с низшими понуждая их либо демонстрировать надменную недемократичность, либо кряхтя увольнять в запас свой апломб офицера запаса. Однако эта моя природа не помешала, а скорее даже помогла мне понять, что большинству людей не слишком угодно, не слишком удобно и не слишком кстати, более того, если не стыдно, то, по меньшей мере, крайне обременительно, когда их чересчур «уважают». В рассказике «Королевское высочество» где-то замечено, что при общении с людьми Клаус Генрих находил каждого из них настолько значительным, серьёзным, важным,
хорошим, что несчастное дитя человеческое, столкнувшись с такой переоценкой и перегрузкой, просто-напросто покрывалось испариной. Я об этом.
В конечном счёте я художник, работаю с самым тонким материалом, и, если утончённость, само собой, не обязательно равносильна доброте, то всё-таки верно, что «artes molliunt mores» — фраза, которая, как мне хотелось бы думать, справедлива и в обратном смысле, и по отношению к artifex[189], так что, пожалуй, нелегко быть художником и одновременно грубияном. Однако немыслима такая штука, как поэт, ваятель людей, к людям равнодушный, даже при условии, что творческим принципом является ненависть к ним, презрение. «Человечество» — да, признаю, моё отношение в этой отвлечённости двойственно, но человек всегда притягивал весь мой интерес, человек и, пожалуй, ещё животное, но не искусство, не пейзаж — например, в путешествиях. В моих книгах почти нет пейзажа, почти нет обстановки, кроме комнат. Зато там довольно много людей, и говорят, они увидены, изображены «с любовью». Была ли то «любовь к человеку»? Не знаю. Может, тут эгоизм? Может, меня так интересует человек, потому что я сам являюсь таковым? Правда, последняя фраза из повести о художнике, которую я написал в юности (и которую и сегодня ещё считают удачной), звучит так: «Ведь если что и может превратить литератора в поэта, так это моя бюргер-екая любовь к человеческому, живому, обычному»…[190] Была ли то «любовь к человеку»? По крайней мере, она вроде бы не облеклась в формы доктринёрского бахвальства, набившей оскомину цивилизационной фразы, в каковые, по моему суждению, во имя хорошего вкуса, она облекаться не вправе, и уж меньше всего у художников.
* * *
Я запомнил один анекдот, который в начале войны появился в наших газетах. Это была перепечатка из «Фигаро», и, если верить ей, некий французский крестьянин якобы так высказался о работавших у него на поле немецких пленных: «Твари! Удавил бы, да нельзя, тоже всё-таки люди». А сотрудник «Фигаро» добавил: «В этих словах сказались четырнадцать веков латинской культуры». Не выдумать лучшего примера тому, что я имею в виду, а что не «имею в виду». Тут мы ступаем на территорию, где человечность в самом деле