В ходе наших размышлений мы не раз подвергали сомнению тот позорящий эпитет, с которым оно сегодня органически связано в литературно-критической сфере — «бюргерское». Нерасторжимость сомнения и бюргерства — в самом деле духовно-исторический факт. Сомнение стоит на выходе из культурно замкнутого, защищённого, авторитарно-христианского Средневековья, у входа в Новое время, время Просвещения, разработавшего концепцию гуманного идеала, концепцию антифанатичного и терпимого, но духовно уже не защищённого, ничем не скованного, а раскованного и индивидуалистически обособившегося человека. Этот высвободившийся, толерантный, сомневающийся и обособившийся человек — бюргер. Вам не доводилось слышать о «бюргеризации искусства»? Да об этом пишут все газеты! Выход искусства из прочного союза с культурой и верой, его бюргеризация и индивидуализация датируются эпохой Ренессанса; если путь к экономической власти бюргеру проложила революция, то к господству в художественной и духовной сферах он пришёл уже на заре Нового времени, современности, Возрождения, Просвещения семнадцатого века. Именно оттуда надобно вести отсчёт бюргеризации искусства и духа, причём под воздействием анализа, скепсиса и сомнения — передового некогда принципа. Некогда! Ибо он отжил своё; теперь, именно теперь всё переменилось, полуторатысячелстняя эпоха бюргерской высвобожденности подошла к концу; так пишут в журналах, а журналы, как и старик Гёте, привыкли «мерять тысячелетиями». И знаете, кто явился? Готический человек! Не слыхали? Тогда вы отстали от жизни. Готический человек — это человек новой нетерпимости, новой антигуманистичности духа, новой решительности и отрешительности, человек веры в веру; это уже не бюргер, а фанатик. Всем понятно, для журналов — то, что надо. Каково: впечатлительность Лампрехта, недавно ещё почитавшаяся столь изысканной, вдруг становится самой гнусной, самой бюргерской гадостью на свете, так что можно и нужно наперегонки анафемствовать её как бездушие, эстетизм, антиэтику, преступное безверие; но именно эта впечатлительность по-женски восторгается «готическому человеку», как Фьоренца — львиному рыку монаха.
Боюсь только, что готический человек — это не Савонарола[213], а какой-нибудь подмастерье литератора, журнальный работник в неважнецких очках и со скверным цветом лица. Но меня интересует не столько его личность, сколько откуда он взялся и откуда «у него это взялось», так как у него самого, конечно же, нет ничего и мужества нет ни на что. Вновь провозгласить готику и фанатизм — для этого нужно было вселить в него мужество, это нужно было сделать для него «опять возможным», в противном случае он, несомненно, испугался бы насмешек; и мне думается, я знаю, кто это сделал. «Под воздействием наиважнейших ценностных решений царство терпимости обернулось простой трусостью и слабостью характера. Быть христианином — назову одно лишь следствие — сегодня