Размышления аполитичного (Манн) - страница 301

Так тридцать лет назад говорила воля к суровой правде, строгий, мужественный пессимизм, почитавший ниже собственного достоинства морочить другим голову высокими словами и добродетелями. Реакция оказалась довольно резкой, та обскурантистская реакция, что предстала нам в облике «реабилитации добродетели». Добродетель, вера не просто стали предпосылками активного, исторического величия; там, где их нет, то есть там, где не хватает воли, деятельной верности убеждениям, словом, политики, непременно должны угаснуть как талант, так и искусство — сие угодно решительной любви к человеку. Искусство, возвышая свой чистый, торжественно-наивный голос, рассуждает иначе. Девяносто лет назад в одном разговоре Эккерман поражался, как это великим военным событиям последнего времени удалось настолько воодушевить дух. Гёте ответил: «Они скорее воодушевили нашу волю, нежели дух, и скорее политический дух, нежели художественный; а наивность, чувственность, напротив, утрачены совершенно». Так полагал Гёте. Но хотя его слова, судя по всему, и в 1917-м сохраняют известную актуальность, не этот эстет стал властителем, героем и вождём времени. Разве он боролся? Разве не высказывался самым пренебрежительным образом о свободе, равенстве, прогрессе, радикализме? Разве не он виноват во всех кошмарах, последовавших за порочным размежеванием в Германии литературы и политики? Героем, властителем и вождём да будет нам другой — борец, друг человечества, человек веры и добродетели, учитель демократии: Эмиль Золя, литературный герой дела Дрейфуса, глашатай quatre Évangiles…[223]

Конченый человек, тот, разумеется, решит, что именно феномен Золя лучше всего доказывает одно из двух: либо что под воздействием добродетели веры искусство опускается до уровня бессильной скуки и безжизненности, либо что добродетель есть лишь форма выражения и сопроводительное явление художественного маразма. Говорят, певцы, теряющие голос, пытаются спастись преувеличенной характерностью. Может, что-то подобное мы наблюдаем и в случае демократического проповедничества позднего Золя? Fécondité, Travail, Vérité, Justice — куда ж без них! Только вот социально-этическая жестикуляция неважнецки компенсирует безнадёжную усталость голоса; только вот, признаться, читать всё это невозможно. Конечно, Золя никогда не принадлежал к числу подлинно великих повествователей, даже прежде чем ему удариться в политику. Сравнивать его с Толстым жестокость, хоть и поучительная. Разница между природной эпической силой и честолюбиво раздутой преувеличенностью бьёт в глаза, и если Эмма эстета Флобера, если московская Анна — бессмертные женские образы, Нана была и остаётся куском мяса, который кряхтя втиснули в политический символ. А ведь, поминая Нана, поминают славную пору Золя, пору, когда он был художником — настолько, что не хотел, не мог и не имел права быть ничем, кроме как