По зрелой сенокосной поре (Горбачев) - страница 103

— Не была я в этот раз на покосе-то. Старая, кости, как немазаные, скрипят. Внучка позавчерась водовозила. С лугов прискакала духмяная от трав. Не знаю, трудодня три записали, должно. Бригадира спросить хотела, да он в страду на месте не сидит. Да это ладно! Сама на бугре подкашиваю в обед, с копенку наскребется, дай вот усохнет.

— Кабы я в мужиках ходил — накосился бы вволюшку!

— Дак чего же? Отведи душу. Косу я те займу. У деда Артема под застрехой всегда справные есть. Пойти, что ли, или ты зубы чешешь?

Михаил поскребся в затылке, потрогал зачем-то бицепсы на руках.

— Машина у меня на переезде, с досками. Растаскают… Ты лучше приготовь утром троячку на похмелку, да я уеду.

— Помене бреши тогда, — обиделась бабка. — Спать бы лег, не колобродил!

Когда Михаил заикнулся про покос, Настасья вообразила, что разговор серьезный, и чуть не среди ночи хотела бежать к Артему за косой. Артема она уговорила бы. А там, глядишь, сошел бы с зятя дурман, и зажили бы тут вместях. Дочку в кооперацию опять бы записала, или нет, лучше в животноводки пусть идет.

Но опять заговорил зять про машину, и стало бабке скучно и неспокойно. Был бы он человек трезвый, она разругала бы сейчас и машину его, и город — с грохотом, сажей, копотью. А тут тебе и сосны, и речка под боком. Колхоз хоть и не шибко богатый, да и не бедный, мужики все при должностях. Шофер — первый человек. Тут бы Настасья и дочку приструнила — с глаз людских никуда не делась бы, голубушка.

Бабка встала и постелила на широкой лавке телогрейки, взбила подушку зятю.

— Тут ляжешь или на доски переслать? — спросила она.

— Все равно, стели, где хошь…

Михаил поднялся с табуретки, пересел на лавку, довольно позевывал, треща скулами и почесываясь. Бабка не уходила.

— Глянь, — сказала она, — оставайтеся тут жить. Я помру скоро. Дом, хозяйство — все вам отпишу. И председатель у нас хороший, ладком бы и жили?!

И опять, обнадежившись тем, что слушает зять внимательно, стала Настасья расхорашивать деревенскую жизнь. Она знала, что затеяла дело почти немыслимое. Хорошо, если он велит ей замолчать, а то двинет нечаянно. Боялась и все-таки говорила.

Любка выпросталась из-под одеяла и лежала, руки под голову, уставясь в обклеенный желтыми проржавевшими газетами потолок, и не боялась, что могут увидеть ее неспящей и придется о чем-нибудь говорить с бабкой да и с отчимом. Рыжее лицо ее пылало, как в горячке. От разговора, который слышала Любка, разные картины мерещились ей. Но даже в мыслях она не могла смириться, признать, что если выйдет по-бабушкиному, то хорошо будет.