— Пусть постоит, небось, свежее у него в носу станет! Это ведь из-за него, дурака, зима длиннее стала.
Смеются все, кроме старухи и ее веселого сына. Они продолжают шутливо препираться: она — в пользу быка, чтобы сейчас же загнать его в тепло, а сын — чтобы проучить быка за великую вину его предка. Потом, вставая и стряхивая с колен стружки, Дмитрий заявляет:
— А и то правда: загоним беднягу, — ведь зима-то длинной была и до его рождения, не должен же он, несчастный, за глупого предка отвечать…
Вот загнали быка в хотон, и один за другим все ложатся спать. Сразу в юрте все замирает. Гаснет огонь в камельке, густеет мрак в углах. По стенам бродят какие-то серые тени. В не отгороженном от юрты хотоне тяжело вздыхает старая корова Эрдэлиров да похрустывает во дворе снег под копытами веселовских лошадей, подбирающих оброненное вокруг юрты сено. И вдруг будто издалека, в тишине, раздается певучий голос бабушки Дарьи:
— А знаете ли вы, почему бекас-птичка высоко взмывает в небо и камнем падает оттуда, треща крыльями?
— Шалит, должно быть, мошенница, — слышится насмешливый голос Дмитрия из-за печки. — Всякий бы взлетел в небеса, если бы крылья имел.
— Э, друг, ты это оставь! Не шалит она. Досадно ей очень, что не может снести больше четырех яиц. «Чирок-птица не больше меня, а двенадцать птенцов высиживает. Несправедливо сотворил меня бог», — говорит бекас и с горя хочет разбиться о землю…
Снова возобновляется общий разговор, в котором лишь угрюмый Федот не принимает участия. Одни порицают бекаса, другие становятся на его защиту. Никитка присоединяется к последним, — ведь весело же должно быть птице водить за собой двенадцать щебечущих птенцов!
Потом разговор идет о птицах вообще. Выясняется, что утка-лысуха может снести за лето сорок яиц, если каждый раз, отнимая у нее яйца, оставлять в гнезде хотя бы одно…
Что-то смешное, смысл чего скрыт от Никитки, замечает Дмитрий о трудах «мужа» лысухи — селезня.
— Ему-то что за труд? Трудно ей, бедняжке: подумать только — сорок яиц. Трудно нам, матерям, — вздыхает Федосья.
Тусклый свет гаснет на стенах, уходит с краев нар, со столбов юрты, с ножек стола и отступает к камельку. Все гуще и неподвижнее становятся тени. Подмигивая синими огоньками, тлеют в камельке угли, и красноватым отсвечивает бок старого чайника на шестке.
— А почему у лесного воробья головка красная? — удивленно вопрошает Дарьин голос. Помолчав, в ожидании ответа, бабушка говорит: — А это вот почему, детки. В старую старину воробей да серая мышь решили зиму вместе пережить. И вот надумали они запасти корму на всю зиму. Мышь собрала сочные коренья разных трав да зерен всяких, а воробей — сосновой смолы. До половины зимы жили они с песнями да играми, в счастье и в согласии, все мышиный запас ели. Потом открыли запас воробья. Ударило в нос чем-то лесным, хорошим. Поплясали они тут вокруг воробьиного запаса, да и к еде приступили. Пожевала мышь, пожевала, а у сосновой-то смолы вкус противный, да и зубы вязнут в ней. И вот мышь с трудом разжала свои челюсти да как закричит на воробья: «Плут и разбойник! Что ж ты меня обманывал? До сих пор ели мой запас, а твой оказывается и в рот нельзя взять». — «Обмана тут нет, — говорит воробей. — Я всю жизнь сосновой смолой питаюсь. Вот, смотри!» — и стал клювиком от смолы отщипывать крупинки и есть с большой охотой. А мышь тут совсем из себя вышла. «Ах ты, говорит, плут! Один ешь, а я — хоть с голоду помирай!» И набросилась серая мышь на воробья. Завязалась у них драка. Мышь воробью на голове кожу прокусила, а воробей у мышки ключицу надвое сломал. С тех пор и осталась у лесного воробья головка красная, и с тех пор у мышки ключица в середине утолщение имеет от сросшегося перелома.