Это было в первую мою поездку на Запад и прямо в Париж в группе писателей, и были автобусные экскурсии в Шартр, Тур и другие города, а потом был сам Париж, где молодой хлыщ из советского посольства, с наглой рожей, заглядывая в бумажечку, проинструктировал группу номер такую-то (как мы числились), как себя вести и куда можно и куда нельзя ходить.
Мы записали все подробно-подробно: и Сан-Дени, и Плас-Пигаль, и другие злачные, категорически не рекомендованные нам места, и, как только нас отпустили в город, мы ринулись их искать. Но об этом я еще расскажу.
А потом с нас собрали по нескольку франков для цветов на кладбище и привезли к стене коммунаров, где мы должны были положить по одной красной гвоздике, что мы и сделали.
Вторая гвоздика, как мы уяснили, предназначалась всяким там вождям компартии Франции, их могилы, роскошно оформленные дорогим мрамором, находились тут же и на фоне других могилок, даже самых знаменитых, но приплюснутых друг к другу, выглядели, как ныне бы выглядели могилы каких-нибудь «крестных отцов» из солнцевской мафии: безвкусно, но вызывающе богато.
А наша сопровождающая от фирмы «Транс тур», красивая женщина, чешка, простодушно объявила, что автобусы, за неимением места, поставлены у противоположных ворот, так что нам придется пересечь все кладбище.
Мы, выражая небывалый энтузиазм, согласились пересечь это кладбище, ибо сразу поняли, что это маленькая хитрость, благодаря которой мы увидим и могилы великих: Бальзака, Гюго и других.
И вдруг среди них – могила Пиаф: скромненькая, такая же крохотуля, какой в жизни была она сама. Кусочек серого камня, но такого драгоценного для нас для всех.
А я, уж не помню почему, но не захотел я отдавать свою вторую гвоздику богатеньким коммунистам, у них там хватало всего: и венков, и цветов.
И тут достал из-за спины скромненький мой цветочек и пробормотал, не для стукачей, а для понимающих, что Морис Торез был прежде всего мужчиной и, конечно, одобрил бы меня, если бы узнал, что цветок, предназначенный для него, я отдаю этой великой женщине, которую звали, кажется, парижский соловей…
Я вовсе не был уверен, что Морис Торез был прежде всего мужчиной. У коммуняк, в общем-то, у любых, чувства так заморожены ихним марксизмом, что они и цветов-то не замечали.
Но вот я так сказал, а потом положил цветочек на серый камень, а вся группа вдруг мне зааплодировала.
Это был единственный тогда цветок.
Но я тогда же дал себе слово побывать еще, если нас еще выпустят в Париж, и принести сюда букет роз.