Тиун подошел ближе.
— Ты ври да не завирайся, Митро... тьфу ты... Митрий Данилыч. Когда это кто девиц на выданье спрашивал... У них и ума еще нет, чтоб выбирать.
— Ума, может, и нет. Зато есть то, без чего девке зазорно под венец да на брачное ложе идти. А уж как и с кем это потерять, она найдет.
Палицын рванулся к нему, но вместо щегольской ферязи схватил воздух.
— Стой, михрютка!.. Вернись, Трошка-паскудник...
— Прощай, дядька! — донеслось из сеней.
Иван Никитич тяжело осел на лавку, задыхаясь и выдирая пуговицы из петель опашня на груди.
4
С посадской широкой улицы выехала за крайние дворы телега, крытая дерюгой. Скрипела ось, плетущийся конь мотал головой и хвостом, сгоняя гнус. Отрок-возница тянул себе под нос поморскую быль-старину про могучего и славного богатыря новгородского разудалого Василья Буслаевича.
Под дерюгой чихнуло раз и другой. Раздался придушенный голос:
— Что ты ползешь, будто на похоронах? Быстрее не можешь? Не то в удавленицу тут превращусь!
— Лежи тихо! — вполоборота и вполголоса прикрикнул отрок. — Сама удумала, так терпи. Куда мне коня гнать — чтоб вернее нас с тобой выдать? Люди-то не дурни, скажут — куда это Ивашка Басенцов аки оглашенный на телеге несется?.. Щелку открой, коли задохлась.
— Что ж мне, всю дорогу так лежать? Пожалей-ко меня, Ивашка. Солома твоя колется, что шипы, и труха в нос набилась.
— Ладно, не стони, — смиловался сердитый возница. — Только утихни чуток. Бабы от поскотины идут. Скажу, когда тебе вылезти.
Миновали и бабы, посадские женки, приветливо покивавшие Ивашке. Кончилась и долгая жердяная ограда скотного выгона, тянувшаяся от околицы посада. Белая высохшая дорога впереди длинно делила надвое зеленый в желтую цветочную крапь береговой угор над Двиной. Ивашка придирчиво оглядел просторы, привстал даже, чтоб дальше видно было оба терявшихся вдали конца дороги.
— Ну теперь можешь. Никого.
Дерюга тотчас откинулась, и на воле показалась Алена Акинфиевна. Жадно задышала легким ветром, скользившим вдоль реки, перевязала сбившийся платок на голове. Приложила руки к груди, укрытой серой епанчой.
— А сердечко-то трепыхается до сих пор!
Ивашка оглянулся на нее, опять сердитый, и ничего не сказал. Девица и не заметила его хмурости. Успокаивая птицу, бившуюся в груди, как в клетке, дышала и перебирала в уме все случившееся с раннего утра. Как выпросила со слезами и клятвами у батюшки, чтоб отпустил молиться в церковь. Согласилась даже, чтоб ее с холопкой вел под надзором в храм и обратно дворский служилец. А до того почти седмицу просидела в светелке под замком. Не за вину запертая, не за содеянное, о котором с Агапкиной помощью никто не прознал, а так, будто бы батюшке на пару с тиуном, жениховым родителем, в головы пришла блажь скрыть ее от мира до самой свадьбы. Верно, все же углядели отец с матушкой что-то в ее очах, как ни старалась она держать их долу, чтоб не светили бесстыдством... И дальше, как после церковной службы, когда стал расходиться колмогорский люд, выслала вперед себя из храма Агапку, и та заболтала служильца, ждавшего у паперти, закрутила, отвлекла улыбками и срамными ужимками. Алена тем временем, накинув колпак епанчи на голову и прячась средь празднословных баб, поспешила прочь. За церковь, через улицу, мимо дворов, по мосткам над речкой Оногрой, заливавшей по весне Колмогоры. Ивашкина телега ждала в узком проулке, о котором заранее сговорились. Подошла к ней степенно, оглянулась и опрометью нырнула под дерюгу, ужалась между тючками и коробьями.