Жили Шустовы здесь без ребят. Старший был уже в армии, трое других учились в городе, в школе-интернате.
Я пил чай со своим любимым яблочным вареньем и временами ловил на себе печальный и жалеющий взгляд Анны Ивановны. Она все-таки не выдержала, спросила:
— Как же ты, Андрюшенька, так и будешь теперь один?
Я пожал плечами. Попробовал было отшутиться — почему один? Вот поеду в город, встану на площади и крикну: «Ну, девчата, кто со мной?» Шутки не получилось. Мне не хотелось возвращаться в мою квартиру из этого уюта, от этой сердечности к моему холодному дому и пустым стенам.
Я знал, что оно вернется, это одиночество. Оно и потом будет уходить и возвращаться. Оно будет жить вместе со мной, под той же крышей, будет ложиться со мной в постель, сидеть за столом, курить мои сигареты. Его не выгнать и в него не выстрелить. Только бы не дать ему повалить меня на обе лопатки!
3
Человеческая память несовершенна. Спросите любого человека, что он делал в позапрошлую пятницу, и, пожалуй, он не сможет ответить толком. Я хорошо запомнил этот первый день лишь потому, что он был первым. Впрочем, и второй, и третий, и целая неделя тоже запомнились тем, что все было внове, все — узнавание, все — открытие.
Полковник Флеровский приехал и уехал. Я принял заставу. Садясь в машину, Флеровский пошутил:
— Давайте меняться, Андрей Петрович? Мне заставу и ваши годы, вам — мои годики, а? — И вдруг сделался печальным, вернее, печальными стали живые, умные глаза. — Шучу, конечно. Да и несправедливый был бы обмен. Скоро в отставку. И знаете, чего я больше всего хочу? Сдать отряд таким, чтобы самый опытный глаз ни одного огреха не отыскал. Скажете — тщеславие? Нет. А как вы думаете, возможно такое?
Он пристально смотрел на меня, и я понял все, что он хотел сказать всерьез, а сказал вот так, шутливо и вместе с тем печально. «Все ли ты сам сделаешь, капитан, что в твоих силах, на этой заставе? — хотел сказать он. — Почему я до сих пор еще не понял тебя? Могу ли положиться на тебя, как на тех, с кем служу долгие и порой нелегкие годы?»
Я поглядел ему в глаза.
— Думаю, возможно, товарищ полковник.
Он первым отвел взгляд, и мне показалось, что я снова понял его мысли, как бы услышал их. Он мог подумать: «Неужели хвастун? Ох, страшный этот народ! Хвастуны, очковтиратели, лгунишки и живут для того, чтобы вылезти вперед, выпендриться: вот, мол, я какой! Неужели и ты такой, капитан?»
Но он-то еще совсем не знал меня. И, возможно, думал совсем не так, как я думал за него. Я тоже терпеть не могу кукарекающих людей. Мне было больно от одной мысли, что Флеровский хоть на секунду мог причислить меня к ним.