В двух веках. Жизненный отчет российского государственного и политического деятеля, члена Второй Государственной думы (Гессен) - страница 192

Мне казалось, что после разоблачения личность Азефа представляет гораздо меньше интереса, чем принципиальное значение его предательства. Азеф окончательно открылся как страшный злодей, но вместе с тем и как мелкая, гнусная душонка. Можно себе, однако, представить, что, вызванный на суд, такой предатель, вместо жульнических уверток, подтвердил бы двойную игру и объяснил бы ее радением уменьшить количество жертв, которых безжалостно требовала от партии террористическая деятельность. Он мог бы мотивировать свое поведение примерно так: «Если бы я заявил Боевой организации, что для убийства великого князя Сергея придется рискнуть смертью нескольких десятков членов партии, разве кто поколебался бы дать на это согласие. А с помощью двойной игры покушения удавались гораздо вернее и ценой много более экономной. Сообщать о моей роли Боевой организации я избегал только потому, что не желал обременять чужую совесть и всю невыносимую тяжесть предательства отдельных товарищей, необходимого для поддержания выгодной для партии двойной игры, взвалил на самого себя. Я участвовал и организовал свыше двадцати покушений, в том числе убийства Плеве, Богдановича, великого князя Сергея, подготовил два покушения на государя, не удавшиеся не по моей вине, и вы сами признали, что в истории революционного движения не было более блестящего имени, чем имя Азефа. Теперь же вы знаете, что блестящее имя свое я заслужил ценой страшного груза, которым отягчил совесть в интересах партии. Вот моя грудь – стреляйте!»

Как же в таком воображаемом случае поступили бы судьи Азефа? А разве нельзя, разве не хочется представить себе, что могло быть именно так? Разве в этом не выражается предельное торжество лозунга – цель оправдывает средства? Вот почему меньше всего в данном случае следует интересоваться личностью мерзавца Азефа, а важно обратить внимание на те принципиальные вопросы, которые так властно выдвинуло его сенсационное предательство. Так приблизительно я говорил, опасаясь, что громы и молнии обрушатся на меня. Но не пришлось услышать никаких возражений, и я отнюдь не приписываю это неотразимости высказанных соображений, а скорее тому, что они не вызвали ощущения необходимости серьезно с ними считаться. Разоблачение Азефа послужило тем осуждением террора, которого Столыпин так настойчиво добивался от Второй Думы.

Но правительство тоже упрямо отказывалось извлечь урок из этой дьявольской сенсации. Надо было ожидать, что он так или иначе постарается затушевать свою ошибку и, во всяком случае, отречется от предателя, совершенно бесспорно уличенного в организации ряда убийств. Каково же было мое изумление, когда за несколько дней до рассмотрения в Думе запроса об Азефе Клячко принес интервью «из сфер», которое устами анонимного сановника (в нем нетрудно было расшифровать самого Столыпина) выгораживало Азефа, изображая его преданным агентом департамента. Я никак не мог этому поверить, убеждал сотрудника, что над ним подшутили, и, приводя логические доводы, спрашивал, неужели он сам не понимает, что Столыпин не решился бы отстаивать предателя. Клячко выходил из себя, отвечал, что не понимает и понимать не старается, но горячо уверял, что сомнениям не может быть места, что интервью вполне серьезно, аутентично и предвосхищает речь Столыпина в Думе в ответ на запрос. С большими колебаниями я напечатал интервью, а затем выступление Столыпина в Думе дискредитировало мою прозорливость, и, передразнивая меня, Клячко язвительно спрашивал, неужели я не понимаю, что не всегда ум бывает кстати, что в политике он может мешать пониманию происходящего.