Голоса тишины (Мальро) - страница 286

Мы понимаем, что слово это начинает звучать, когда выражает смертную участь всего, чему суждено умереть. Есть в нас то явное, то скрытое слабое место, которое не защитит ни один бог; святые называют отчаяние бесплодным, а крик: «Боже Мой, для чего Ты меня оставил?» – для христианства крик сути человеческой. Быть может, время течёт в сторону Вечности, но, без сомнения, – в сторону смерти. Однако, судьба – не смерть. Она состоит из всего, что требует от человека осознания своего удела; это знакомо и жизнерадостности Рубенса, ибо судьба глубже несчастья. Вот почему, несмотря ни на что, человек так часто спасается в любви; вот почему религии, связывая человека с Богом или Вселенной, защищают его, даже если не спасают от смерти. Нам известна и сторона человека, которая претендует на всесилие и бессмертие. Нам известно, что человек не осознаёт самого себя так, как он осознаёт мир, что каждый для себя – приснившееся чудо. Я рассказывал о человеке, который не узнавал своего голоса, только что записанного на плёнку, потому что впервые слышал его собственными ушами, а не через голосовые связки, поскольку лишь горло передаёт наш внутренний голос; я назвал эту книгу «Удел человеческий»[434]. Другие голоса в искусстве лишь обеспечивают передачу этого внутреннего голоса. Воображаемый Музей учит, что наша судьба под угрозой, когда мир человека, каков бы он ни был, всплывает из мира как такового. За каждым шедевром бродит или ропщет обузданная судьба. От своего рождения голос художника крепнет в одиночестве, которое взывает к миру, чтобы внушить ему то, что для человека характерно. В великих искусствах прошлого ради нас выживает непобедимый внутренний голос исчезнувших цивилизаций. Уцелевший, но не бессмертный, этот голос возносит свою святую песнь над звуками неумолкающего оркестра смерти. Осознание нами судьбы, столь же глубокое, как и познание Востока, лишь странным образом более наполненное, по отношению к фатальностям былых времен, – то же, что наш Музей по отношению к залам античного искусства. Иного размера, чем мраморные призраки, оно – явление XX века, а первый вселенский гуманизм пытается сложиться, не удаляясь от него.

Как Гойя откликается на сифилис, узнав тысячелетний кошмар, а Ватто отвечает чахотке, предаваясь музыкальным мечтам, та или иная цивилизация, кажется, ищет защиту от судьбы, сливаясь с космическими ритмами, другая же, их устраняя; искусство обеих в наших глазах, однако, едино в том, что они сообща выражают защиту. Для нехристиан множество статуй соборов изображают не столько Христа, сколько защиту христиан от судьбы благодаря Христу. Искусство, абсолютно чуждое этому очень давнему диалогу, – всего лишь область потребления, на наш взгляд, мёртвая. В то время как цивилизации, сотворившие прошлое, населили его замечательными союзниками, наша художественная культура трансформирует всё наше в вереницу недолговечных ответов на один неодолимый вопрос.